— Дом Ивана в аккурат напротив, вон те окна, — показывает председатель. — Он с двумя братьями находился в числе первых организаторов «Маяка». Иван столярничал, вместе мы с ним росли. Образование имеет неоконченное среднее… Собралось нас тогда семь человек и дали друг дружке слово не сходить добровольно с места. Разработали примерный план на несколько лет. Председателем Даниила Федоровича Русинова выдвинули — помнишь, пожилой такой? В то время авторитетен был. Проработали весну, лето и все выполнили, а к осени двадцать девятого года Иван Ижболдин перестал укладываться в постановленный правлением прожиточный минимум. Деньги вперед забирал, не по плану, и как-то ночью позвал прогуляться, стал мне жалиться на трудную жизнь. Уговаривал, чтоб лучше себя обеспечить. Страсть имел одеться, гульнуть, в месячнике не участвовал и на строительство коммуны не подписался. А ко всему, в поисках красивой жизни, связь с учительницей завел. Жена ревностью исходит. Все на виду, из-за семейных неудач не выходил на работу. Это снижало авторитет среди населения. В начале революции в партии он находился, потом выбыл… Мы действительно недоедали, но страх был, чтоб дело не погубить… Потом оставил он коммуну и ушел на выгодную вакансию в райколхозсоюз, а семья здесь осталась. Приезжает частенько, в счетоводстве помогает и вообще готов содействовать, чем может… Петр, старый приказчик, родной брат ему, — форсистый пьяница. Другие братья тоже нескладные… Михаил больной, к работе не способный. Семен молодой, с шестого года рожденья, а уж пять раз женат был и двум алименты платит, бездельничает, весной бросил коммуну, изболтался, а сейчас опять заявление подал. Младший Василий с гастролером уехал балаганить…
И Ласков хмурится:
— Подтверждают сплетни буржуазии, что не выдержали тяжелой жизни. Из всей семьи только Павел на работе; тракторист он и кандидат партии. Знает машину.
И я убеждаюсь, что низкие окна, из которых так хорошо виден дом Ижболдиных, смотрят зорко и внимательно.
Еще рассказывает председатель о товарище Филиппове, который возглавлял семеноводческое гнездовое товарищество.
Правление товарищества находилось в Озеве. Филиппов, по заданию райкома принимавший участие в организации «Маяка», сжился с членами коммуны и осенью двадцать девятого года сам вступил в нее. Когда гнездо ликвидировалось, он ушел в райколхозсоюз на Красный Бор, но оттуда летом тридцатого года был снова прикомандирован к «Маяку», — уже на постоянную руководящую работу. Хорошо поставил дело, а теперь вдруг перебирается в Казань, в Татсеменоводсоюз. Уехал, только за час предупредив.
Оставляет коммуну, как нянька не спеленутое дитя.
— Почему же ты, Андрей Ефимович, в партию не вошел?
— Не пришлось как-то… — раздумчиво отвечает Ласков. — Когда помоложе был — воевал и не собрался, а сейчас зовут, но время ушло, и негоден я… По правде молвить, осталась у меня от тяжелой кузнечной работы болезнь, привычка такая скверная… Хотя за все два года коммунной жизни никто не видывал меня пьяным, а совсем бросить не могу. Как завернет она — скорей все дела заканчиваю и беру себе выходной. Дверь запру и выпиваю. Что тут со мной творится, передать невозможно!.. Один либо два раза на месяц приходится такой припадок, но если много работы набегает, могу вытерпеть и поболе двух месяцев. Ну зато после с большей яростью проявится, и трое суток дверей никому не отпираю…
И вспомнился мне смущенный вид возницы, с которым я ехал в «Маяк». Так вот что хотел он тогда сказать: дескать, хотя и беспартийный и не без греха, а лучший передовой человек и ничем партийным не уступит, но не вышло у него… Замолк неопределенно, чтоб не уронить в глазах незнакомого человека авторитет председателя. Сумел Ласков крепко полюбиться всей мужицкой округе.
Откуда в нем эти организаторские способности?.. Да и может ли он красно говорить?..
— Дело не в красивости, — заронить твердую мысль надо, — отзывается Ласков об ораторском искусстве…
Летом самое удобное сообщение с Казанью по воде. Бараки, строенные на песке, круглый год будут хранить свои унылые, мочальные сумерки. Около них отданы последние наставления равнодушному кучеру. Потом долгое ожидание заскрипит толстобокой пристанью, раскачает приводные глубоко вздыхающие мостки, а ослепшая на единственный глаз билетная касса спрячется за рогожные тюки неизвестных товаров. Тут широкий речной ветер пронесет по дебаркадеру благую весть:
— Сверху идет!
И оживут заснувшие лица приуральских национальностей.
Тревога засуетится пестрым народом, бросится под ноги грязная фанера ящиков, какие-то узлы, голоса, запахи и, качнувшись, нырнет под локти неколебимая крепость смоляного борта, а за ней живая черная глубина. Зябко и совсем по-новому проникнет в сознание раскрытая в поисках белой приближающейся точки Кама…