— Эти бутылки готовы, — сказал я, показывая вдоль стены; голос мой звучал глухо. — Они прошли дегоржаж. Вино очищено от осадка — и получило ликер, в зависимости от сорта: полусухое, сухое, совсем сухое, брют… Вы знаете разницу?
— Нет! — засмеялась она и взяла меня под руку. — Я ничего не понимаю в вине.
— В полусухое добавляют вкусовой сладкий ликер. В сухом его меньше. Брют — это чистое вино. От него никогда не болит голова. Восемьдесят, сорок и двадцать кубиков ликера. Вот пропорция — и весь секрет. Женщины больше всего любят сладкое — полусухое. Здесь оно лежит два месяца. Ликер должен совершенно усвоиться вином. Это — образ счастливого брака.
Она крепко сжала мой локоть. Круги лампочек завертелись пушистыми кольцами. Мы слушали тишину. Шепталась вода, — на земле наверху ликовала огромная жизнь, без конца и без края, — кругом сырой мрак скрадывал звуки. Тук-тук-тук… — изредка долетало сквозь стены. — Тук-тук-тук… — в тоннелях, глубоко под сердцем зеленой горы, заросшей деревьями, травой и цветами, стучали бутылки.
Голос мой вырвался хрипло:
— Пойдемте. Это — Везарко. Он в крайнем тоннеле. Слышите?
Из неизвестности едва доносило шорохи.
— Нет… — она ответила шопотом: — Я слышу, как стучит ваше сердце.
Я слушал.
— Он где-то близко… Стойте, он рядом. Слышите?
Тук-тук-тук… — неуловимо перебегали вспышки отдаленных ударов. Вся моя жизнь качалась между случайными звуками и теплым блаженным плечом.
— Мне холодно, — просто сказала она. — Мне кажется, он стучит вот за теми дверьми.
Железные створки второго тоннеля были прикрыты наглухо. Когда мы распахнули их и вошли, нас поглотил холод вечной арктической ночи. Лампочки удалялись огнями глухой провинциальной улицы, их свет не рассеивал тьмы, тесно заставленной пюпитрами, походившими на двухсторонние наборные кассы. Девушка не ошиблась. Везарко стучал в тупике тоннеля. Он работал один, как всегда, — мощный добряк в пушистых усах над благодушием щек и мягкой гладью подбородка с двойными пухлыми складками. Он откликнулся весело — долголетней работой, выпуклой ясностью глаз, огромный на своих деревянных колодках, в царственном фартуке, с лицом гастронома и руками горнорабочего в державно-спокойных мозолях. «А! — вскидывал он после каждой фразы полувопрос, полувосклицанье. — А?» — округляя лукаво глаза чистой игры и комично шевеля белокурыми прусаками усов.
Красный огонек коптилки, подвешенной на жестянке к пюпитру, жалил чад приглушенного мрака. Ремюор стоял у пюпитра недвижной мощью серого фартука и разговаривал, не глядя вниз, где шестьдесят бутылочных донышек с белыми отметками — все в одинаковом положении — ждали его рук. Руки хватали их попарно, через одну. Бутылки приподнимались из гнезд, неуловимо быстро вибрировали в воздухе, постукивая горлами о дерево, перевертывались парами на одну восьмую окружности и опять до следующего дня застывали в ночи погашенных тоннелей. Ремюор показал девушке бутылку на свет. Мутный липкий осадок хвостатой тенью лежал на стекле: он сполз только наполовину. Везарко давал круглое сотрясение. Чем дальше, тем сотрясение должно было становиться нежнее и нежнее, вибрация неуловимее. Это — встряска на месте, когда хвост заходит уже за плечи бутылки, здесь нужна величайшая осторожность и точность в определении процедуры. Один промах — и муть может подняться вверх, замутить вино, работу придется начинать сначала на долгие месяцы. Девушка взяла бутылку, наклонила — и в тот же момент воздух, стоявший у дна, стрельнул к узкому горлу, буран серых хлопьев закружился в стекле…
— Ах! — испугалась она. — Что я наделала! — Она держала бутылку пробкою вверх, полная извиненья. — Простите, ради бога простите! — Она совсем растерялась, не зная, куда повернуть круглое холодное стекло. — Возьмите ее пожалуйста, — сконфуженно протягивала она бутылку, боясь пошевелить ее живые, ходячие недра.
Ремюор продолжал работу. Его руки клещами хватали бутылки, кисти дрожали, как струны на неподвижности грифа, молоточки стеклянных ударов, отсчитав секунды вибрации, замыкались стуком гнезда.
— Ничего, ничего… — сказал ремюор, цепко перехватывая парные глянцы стекла. — Поставьте ее, она не годится.
Ту-ту-ту-тук… — стучало стекло. Он перескакивал руками по рядам пюпитра, точно пианист по клавишам.
— А?! — говорил он водянистым выкатом глаз. — Это работа. Французы не показывали ничего. Сам винодел говорил: — «Русский должен возить только тачку»… А? Рука должна не шевелиться, все дело в развитии пальцев…
Бутылки, выхваченные из гнезд, вертелись и дрожали в воздухе. Ту-ту-тук… — вздрагивало и стучало стекло. Это было искусство виртуозной скрипичной игры.
Ремюор прошел весь пюпитр, вытер руки о фартук, поправил коптилку. Непроницаемая тишина охватила нас могильным холодом. Звуки исчезли. Казалось, тихонько шипели электрические накалы лампочек, да звонко прорезывал плотный цементный мрак одинокий плеск льющейся где-то воды. Мир иссякал в этих призрачных подземных наречьях.
— Как у вас жутко! — вырвалось у нее. — И как холодно!