— Вы не спите? — спросила она шопотом. — Боже мой, мне так неловко, но я больше не могу… Я больше не могу! Понимаете?
Она быстро отняла руки от моей шеи. Красные вспышки еще мигали в глазах. Ее голос казался сухим, испепеляющим жаром.
— Что? Я извиняюсь за свои руки?.. Не то, не то!.. Ах, какой вы чудак!
Она рассмеялась. Я видел темным непонятным зрением, как она поправила шапочку, как ярко блестят в темноте ее расширенные глаза.
— Ну, — вдруг громко спросила она. — Поняли? — и стала резко и настойчиво тормошить мне волосы, приговаривая: — Не могу! Не могу! Не могу!
Пролетали обрывки сознанья, мгновенья, вспышки. Она наклонилась к моему уху и прошептала одну фразу… Несколько слов, ее голос, теплые сухие волосы, все ее женское существо, милое оправдание жизни, чувство возвышающей близости, — мне вспомнилась Сашенька, десятилетие жизни, Сашенька с ее махровыми резинками над обтянутыми чулками, какой-то необыкновенный день среди светлых деревьев и балка, дующая прохладным ветром с фиалок.
— Разве я виновата, что все так устроено? — прошептала она.
Какая глупость! Подводная бездна пошлости без дурацкой эстетики. В секунду я пережил вновь этот тесный аквариум, я с бешенством выгребал руками, поднимаясь к поверхности, еще, еще один взмах…
— Я боюсь одна! Здесь так темно… — шептала она.
— Пустяки! Я провожу вас! Помните: я ничего не вижу. Я ровным счетом ничего не вижу.
Я взял ее руку. Мы брели в смоляной мрак. Да, да виноград… Мы почти столетие пробыли в этой тюрьме. Я счастливее ее… Черный туман, шорох ее платья… Я держал ее за руку. Мы возвратились обратно, я еле нашел табурет. Эта женская растерянность, тревога, похолодевшие щеки…