Лежу один и стучу зубами: холода стояли большие, не как здесь, на Украине: на Псковском было направлении. Лежу и думка у меня такая: «Найти-то меня найдут, да, пожалуй, опоздают». Крови, чувствую, много из меня ушло. А про Дружбу маленько держу в уме, а очень не надеюсь: напугал я его, чуть не ударил. «Не пойдет, — думаю. — Да и как пойти?»
Сколько времени прошло, не скажу. Только вижу: пули стегают мимо, зеленые, красные.
Значит, уж завечерело.
И вдруг слышу: шуршит что-то за бугром и выметывается на бугор собачья голова. Уши треплются — длинные ушки у него были, как шелковые, грудь широкая, белая манишка. Весь тут передо мной! А за ним и вся четверка лапами загребает, и санки: ширк, ширк! Вылетели на высокое место… Дружба меня увидел, как взвизгнет, и они всей гурьбой ко мне. Заплакал я, честное слово!.. Не оставил меня Дружба, прибежал!
Он мне в лицо носом тычется, а я руки-то поднять не могу: окоченел. Гляжу: с горки — тюлёп, тюлёп — валенки чьи-то бегут, человека не разберу. «Ну, говорит, Тимофеич, едва я их догнал. Прибежали без каюра. Не успели мы раненого снять, они как ударятся обратно. Ну и я за ними, айда!» Это наш санитар за собаками прибежал. Так я и живой остался.
Они со Слезовым закурили. Помолчав, Слезов спросил:
— Как же вы снова на фронте Дружка своего нашли?
— Нашел-то? Не нашел я его. Я его более не видел с того разу. Помнится, как он бежит, ушами треплет на бегу, язычок прикусил и носом мне в лицо тычет. А за нам валенки по снегу шагают. И дальше уж не помню. Я лечился долго, шесть месяцев в госпитале лежал.
— А нельзя было его отыскать? — спросила я.
— Где найдешь? Может, мы с ним на одном фронте воюем, когда-нибудь встретимся. А этого я в память о том Дружке назвал. Этот остроухий. Тоже смышленый, беда! Отвоюемся, я его с собой домой попрошу.
В кухне у печки было жарко. Лицо каюра в тепле разгладилось и стало моложе. Теперь ему можно было дать лет тридцать. Он улыбнулся:
— Тому я, бывало, скажу: «Ну, что, Дружба?» — а он поглядит и как будто отвечает: «Ну, что, служба!» — так и ведем с ним разговор.
И он, взяв с лавки шинель, стал стелить ее в углу.
На другой день рано утром собаки, накормленные уже, стояли все друг за другом и дружелюбно махали хвостами. За ночь подморозило, и лодка пристыла. Каюр покачал ее с боку на бок и подтолкнул, потом чмокнул губами, перебрал постромочки, погладил вожака, и собаки неожиданно легко и быстро потащили лодку вперед по дороге.
ТРУДНОЕ ДЕЛО
О
н сидел против меня, спокойный, неторопливый, с желтым нездоровым цветом лица, с круглой седеющей бородкой, и рассказывал:— Мы в двадцать втором году в Ровенской губернии работали, в городе Здолбунове. Сахар принимали и отправляли на Бобринские заводы для переплава в рафинад. Места там замечательные. У помещика графа Сангушко девяносто девять именьев было, а когда он купил сотое, тут и построил город Ровно. Значит: ровно сто! Вот ведь как прежде названия происходили — не просто, не зря. Дом был построен около пруда, и одна комната над прудом была сделана со стеклянным полом. Видно было, как рыба в реке ходит, как травы водяные растут. Это диво смотреть ездили со всей округи. И мне привелось видеть, еще до революции, молодой тогда был. Мы двое с товарищем ходили плинтуса в этой самой комнате менять. От сырости дерево поводило и плесень садилась. Не так для заработка пошел, а из интересу — как графья живут.
— Ну и как же?
— По будням скушновато жили, а по праздникам весело. Молоденькая там была паненка — племянница «самого». Пойдет по комнате, платьем пошумит, станет у окна — постоит, подойдет к роялю, откроет, пальчиком переберет, словно посчитает, закроет крышку, отойдет. Видно, ничего в душу не идет — скушно. Подошла, смотрела, как мы работаем, а туда, в прудок-то, и не взглянула. Надоели, видно, и карпы живые, и всякое водяное диво… Зато балы у них бывали богатые. Эту самую-то я видел в парке: идет по аллее с кавалером. Иллюминация, плошки горят, огненные лягушки скачут. Ходил смотреть. Около забора полсела собралось, глядели…
Он вздыхает, и мне кажется, что, может быть, ему жалко старых времен, воскресших в памяти за эти два года хозяйничанья немцев в Заднепровье. Зовут его Андрон Ефимыч, он хозяин дома, где мы остановились в только что освобожденном селе.
Когда штаб корпуса переезжал в это село, южную окраину его еще обстреливала гитлеровская артиллерия, а по широкой, обсаженной деревьями главной улице ходили наши связисты, разматывая провода. За дворами слышались взрывы: саперы искали и подрывали обнаруженные мины.
Перед большим белым, совершенно уцелевшим домом — только стекла были побиты — стоял этот самый Андрон Ефимыч и, мне показалось, сурово смотрел перед собой. Но это можно было понять: столько пережили тут люди, что часто человек просто замыкается сначала и кажется недоброжелательным.
Комендант подошел к дому одновременно с нами и сказал: