– Единственная, – как кусочек из песни, протянула она.
Он её легонько прижал к себе.
– Маша, ты уже вся дрожишь! Не простыла бы. Быстрее, быстрее в тепло!
Они спустились по лестнице, показалось, в солнечно освещённую и ласково тёплую комнату; напились чаю с тортом. Мария была грустна и рассеянна, отчего-то не смотрела в глаза Льва. Потом он пересел на диван, а она, не сразу и в некотором отдалении, – на его краешек. Спросила, вытягивая из себя подрагивающий голосок:
– Что… теперь…это
… со мной сделаешь?Он в насмешливой, но чрезмерно морщинистой строгости ответил, прикуривая, однако тотчас спохватываясь и гася сигарету:
– Гх, «это»! Как ты иногда говоришь – «фу» и «фи»? Так и я в адрес этого
твоего – сразу и без церемоний и фу и фи изрекаю. Пойми, Мария, Машенька: я душу твою полюбил и буду терпеливо ждать от тебя ответного чувства. Чтоб душа к душе было по жизни всей, а не это или какое-нибудь то. Как у людей заведено. Душа – вот что смертельно важно, вот за что, чую, я и жизнь бы положил, если бы выбор встал ребром и без запасного выхода. – Помолчал, сжимая губы. – Понимаешь? Понимаешь? – зачем-то дважды спросил.– Ага.
– Вот тебе и «ага»! Если ты осознаешь и честно, напрямки скажешь мне, что не
можешь и никогда не сможешь полюбить меня, я без промедления отпущу тебя с миром. И мне ничего другого от тебя не нужно будет. Ни этого, ни того. Понимаешь?– Ага. Понимаю. Да, понимаю.
Помолчали в тягости, спасительно ища глазами угла, где бы приткнуться взглядом.
– А хочешь прямо сейчас уйти? Я – на верх мигом, заведу машину и доставлю тебя в целости и сохранности к матери. И – точка. И-и-и – порознь пойдёт каждый своей дорогой. Хочешь? А? Хочешь?
Она, побледневшая, ставшая какой-то притиснутой, жалкой, зачем-то призакрыв веки, замедленно-тяжело мотнула головой направо-налево, налево-направо; сморщилась горько, но, хара
ктерная, слёзы сдержала.– Прости, Маша, прости! Я уже не разговариваю с тобой, а мучаю тебя без пощады. Душу твою надрываю. Прости великодушно.
– Разве ты не понимаешь: если там, наверху, я не сиганула от тебя, выходит, что понимаю, как мне нужно дальше жить. – Запнулась, поправилась шепоточком, в смущении великом, отчаянно покраснев: – Мне
и тебе дальше жить.Снова помолчали, но уже не испытывая тягости и неловкости в молчании. Быть может, так и нужно было сейчас – помолчать вместе
, помолчать о чём-то, а не просто так или враждебно. А может, молчание им нужно было, чтобы прислушаться к дыханию другого, вернее рассслышать внутренние, тайные, сокровенные голоса друг у друга.Мария неожиданно попросила Льва, и в перепадах её голоса он понял, что она не уверена или даже не знает, правильно ли поступает, то ли говорит:
– Расскажи мне о себе.
Она от кого-то из подружек слышала, что он
и она рассказывают друг другу о своей жизни, о тех её годах, когда они не знали друг друга, не были влюблёнными. Он тихо радовался: похоже, что какое-то хотя и расплывчатое ещё, но набирающее яркости и сил чувство уже вело её. Стал рассказывать, а она чутко слушала, даже вслушивалась, словно бы взвешивала оценочно каждое его слово, и всем своим видом – умным прищуром глаз, немного приподнятым подбородком, покачиванием головы – зачем-то старалась показать ему, что ей очень интересно. Но, слушая, она, потрясённая, порой до ужаса и отчаяния, событиями нынешнего дня, а теперь успокоенная, расслабленная, незаметно задремала, склонившись головой к гриве львёнка, лежавшего на её приподнятых коленях. Лев же, взволнованный, увлечённый, какое-то время не замечал и продолжал свой неторопливый, обстоятельный, скорее, старательный рассказ. Потом приподнял её тонко-костистое тельце, бережно уложил голову на подушку, убрал с глаз потные волоски; на кровать не понёс, боясь разбудить. Накрыл пледом, заботливо подоткнул его, погасил люстру, но зажёг ночник. Коснулся губами, пересохшими, горячими настолько, что сам почувствовал, её маковки и потихоньку выбрался наружу. Медленно закрывая люк, до последнего смотрел в щёлку на неё. Во дворе опустился на колени и поднял лицо к сияющему звёздами, но глубокому чёрному, точно бы пропасть, небу. «Нет-нет! Какая пошлость, театральщина, – тут же подумал он и поднялся. Тщательно отряхнулся. – Я не буду, Господи, замаливать своего греха, потому что любовь не может быть грехом. Ты же знаешь об этом, не так ли?»
49