В апреле 1990 г., когда дом официально перешел в его собственность, Рудольф поехал туда с Дус, Шарлем Жюдом и Саймоном Робинсоном (Блу), молодым английским бухгалтером, которого он принял на работу в конце гастролей с мюзиклом «Король и я». Высокий, спортивный, не стесняющийся выговаривать боссу за попытки флиртовать с ним время от времени, Блу познакомился с Рудольфом на Сен-Бартельми за полгода до того, когда работал профессиональным матросом на гоночной яхте. (Его опыт «мальчика за все» позже отразится в наблюдательных мемуарах, и забавных, и проницательных, озаглавленных «Год с Рудольфом Нуреевым».) Гуляя по округе босиком, Рудольф позволил себе отдохнуть: он загорал, растянувшись на простыне в цветочек, голый, если не считать женской соломенной шляпы, или пробовал плавать – «всегда голым» – в бурунах прибоя под домом. На расположенный поблизости нудистский пляж Рудольф всегда брал с собой плеер, непроницаемый для воды и песка, который купил ему Блу. «На нем были шляпа, наушники и больше ничего; он слушал симфонии, а сам следил за музыкой по нотам, которые часто сдувало ветром». Но в основном он сидел за пианино, торжественно играя Баха. «Его можно играть в любом темпе, и его музыка не распадается, с какой бы скоростью и как бы плохо ни играть».
Стараясь убедить себя в том, что он может заниматься чем-то еще, «обманом заставить себя поверить, что он не обязан все время находиться на сцене», Рудольф начал всерьез заниматься музыкой. Он утверждает, что спрашивал Герберта фон Караяна, как тому удается оставаться таким энергичным. «Сын мой, – ответил маэстро, – если хочешь жить долго, тебе нужно заканчивать танцевать и дирижировать». Именно фон Караян предложил ему начать с того, чтобы разучить «Сорок восемь прелюдий и фуг» Баха. Так как помогать ему обещали и Леонард Бернстайн (его сосед по «Дакоте»), и Джон Ланчбери, Рудольф не сомневался, что для него еще не поздно сделать поворот в карьере, который позволит ему остаться в мире балета, продолжать зарабатывать большие деньги и путешествовать по всему миру. То, чего ему недоставало в технике, он, как он считал, способен возместить харизмой, такими качествами, как умение руководить и сильная решимость. Как он сказал Блу, «я решил стать дирижером, и я
В мае 1990 г. наконец состоялась встреча с Берже (на нейтральной территории, у Марио Буа). Чтобы скрепить свои новые отношения с Оперой, Рудольф объявил, что будет ставить «Баядерку». Достать оригинальную партитуру Минкуса не представлялось возможным, но, когда Рудольф был в России, он отыскал оригинал и с помощью Дус сделал пиратские фотокопии, которые она затем контрабандой пронесла через таможню под одеждой. «Баядерку» Рудольф считал шедевром Петипа – единственный полноразмерный русский классический балет, который он всегда хотел принести на Запад. «Без [нее] не было бы «Лебединого озера». А поскольку она стала произведением француза, а на либретто сильно повлияла «Шакунтала» Теофиля Готье, «Баядерка», по его словам, по праву принадлежала Франции. «Я вернул ее на родину». Помимо того, для Рудольфа этот балет стал своего рода притчей, так как в нем воспроизводились его несчастные отношения с балетной труппой Парижской оперы. «История любви, которая плохо кончилась. Это предательство. Совсем как в «Баядерке».
Опера, как он признавался Элизабет Кей, сама не могла решить, до какой степени ей хотелось сохранять с ним связь. «Им нужны мои балеты, но они не хотят, чтобы я был рядом… Они хотят сделать то же, что много лет назад сделал Лифарь с Баланчиным. Его вытолкали. То же самое они сделали с Фокиным. А до того – то же самое с Жюлем Перро». Но, испытав в Париже горечь и неблагодарность – «Никто не умирает от желания изучать мой багаж знаний»… [обучение – ] «черствый хлеб и полная неблагодарность», – за время короткого периода работы с «Королевским балетом» он снова стал тем, кого Моника Мейсон назвала «Рудольфом двадцатилетней давности. Можно было почувствовать, что испытывали по отношению к нему танцовщики. Он был теплым и любящим; он разговаривал с ними, смотрел на них. С нами он был самым бескорыстным, уступчивым человеком. Он так верил в этот вид искусства, что, чем больше людей он мог заразить своей страстью, тем лучше себя чувствовал».