– Вот так, – сказал он, – что было, то было и прошло. Хоть я и не знаю, что это было на самом деле, но с сегодняшнего дня нам важно быть друзьями. Сами видите, какие пришли времена, – с большим трудом проговорил он, покраснев как рак от стыда и неловкости.
Сказав это, Раде тут же повернулся и вышел.
До свидания, пока, счастья вам, скоро увидимся, да хранит вас Бог, до скорого, желал он им на пороге всеми словами, какие мог вспомнить, а Мони кланялся ему, как какой-нибудь японец, и это продолжалось долго, слишком долго, пока Руфь наконец-то не закрыла за гостем дверь.
– Ох, как же мы ошибались в этих людях! – сказал Мони. – Завтра ты обязательно должна сходить к Амалии и за все извиниться.
Ивка лишь кивала и тем самым соглашалась, и не могло быть никаких сомнений, что именно так она и сделает. Пойдет к Амалии и захватит для нее фотографии Руфи, с ее подписью… Нет, Руфь ей не чужая, Амалия ее воспитала, она в каком-то смысле и ее ребенок: Руфь пойдет с ней вместе и понесет тете Амалии афиши всех спектаклей, где она играла, и по крайней мере шесть-семь фотографий.
Несколько из тех, что были сделаны во время гастролей в Вене. Ту, на которой она снята вместе с Артуром Зейсс-Инквартом, – этот господин сказал ей, что она прекрасна, как грешный ангел, а она действительно на том снимке прекрасна именно так. И еще большую фотографию с магнолией, которую для рекламных нужд Хорватского национального театра сделал Тошо Дабац[117]
…Ивка извлекала фотографии из альбома и разбрасывала их по столу…
– Я не пойду! – вдруг сказала Руфь.
– Ты так не говори и даже не вздумай не пойти! – закричал папа Мони, этот гадкий дождевой червяк из свежевскопанной земли, которого можно было бы разрубить двумя резкими ударами лопаты. И делу конец, навсегда, и никому не было бы жалко, думала Руфь и сжимала губы от бешенства.
На следующее утро, еще до семи, мама Ивка одела Руфь в самое нарядное платье, какое у нее было, в котором девочка выглядела как Золушка перед первым балом и которое до этого дня надевала только один раз, когда прошлой осенью была на приеме у королевича Петра. Мама Ивка стояла у окна, пока Радослав не вышел из дома и не направился по улице Гундулича в сторону железнодорожного вокзала – у него сегодня начиналось дежурство в Новской.
– Пошли, давай побыстрее, пошли! – подталкивала она девочку к двери. Торопила, хотя и знала, что Амалия так быстро из дома не выйдет – раньше десяти та никогда не уходила, но Ивке казалось, что каждая минута драгоценна и любое опоздание может стать фатальным.
Позвонила коротким звонком. А потом еще раз, более длинным, потому что, может, она не слышала. После пятнадцати вдохов и выдохов, нервозного топтания и дерганья Руфи за руку она позвонила еще раз. Потом подождала, так настойчиво звонить неприлично. В какой-то момент Ивке показалось, что глазок на двери потемнел, как будто в него смотрят, но что только не покажется, когда ждешь. Еще раз позвонила коротким звонком, и сразу после этого они отправились домой.
– Тетя Амалия рано ушла, – сказала мама Ивка, – сегодня пятница, она наверняка пошла за рыбой.
Руфь настолько интересовало, верит ли мама Ивка в то, что сама и говорит, что сейчас ей больше всего хотелось заставить ее плакать, – можно сказать ей что-нибудь очень страшное, и тогда мама признается. Если верит, то она глупее, чем можно было предположить, а если не верит, а только лжет, чтобы утешить Руфь, то это еще хуже, потому что тогда она думает, что Руфь настолько глупа, что может в такое поверить.