Все женщины в нашей семье знали правило — не оголять ноги — и никогда его не нарушали, поэтому даже домашняя одежда должна была прикрывать ноги, равно как и грудь, мама подшучивала, что это лучший способ скрыть целлюлит. О том, что на ногах женщины может быть целлюлит, я узнала случайно: мы собирались на свадьбу, мама стояла в нижнем белье и выбирала, что ей надеть. Тогда я впервые разглядела ее ноги: они были покрыты странными впадинами, похожими на следы упавших комет. Я помню, что испугалась: нормально ли, что ее ноги меняются? Будут ли мои ноги такими же?
Мое тело, когда-то крепко связанное пуповиной с материнским, покрылось уже своими впадинами. С момента, как мне сделали операцию, оно всё больше уподоблялось материнскому, словно отложенная смерть разрешила ему, наконец, вспомнить о своем происхождении. Буквально за год я набрала пятнадцать килограммов — тело стало большим, неудобным, некрасивым, перестало влезать в старые джинсы, в красивые платья. Я долго искала нужный размер, плакала в примерочной, если понимала, что очередные брюки не налезают на ставшие большими бедра. Их я унаследовала от матери — широкие, объемные, похожие на два камня, — из-за чего мне было трудно находить штаны, они либо не налезали сверху, либо висели внизу. Я оплакивала былую легкость, с которой раньше покупала вещи не задумываясь. А тело становилось больше и тяжелее: тянулось к земле, будто знало, что там в итоге и окажется.
Первым, что уничтожила дистония, была моя правая стопа. С каждым днем было всё сложнее ходить, каждый шаг приносил боль, стопа стояла неправильно, из-за спазма она всё время была сжата и завернута внутрь, как эмбрион. Врачи пожимали плечами, выписывали ортопедические стельки и рекомендовали массаж, но время шло, а стопа всё так же ныла от боли. Затем и вся правая нога перестала мне принадлежать, она съеживалась в бесконечных судорогах, я чувствовала, как мышцы произвольно сокращались и пульсировали. Правая нога стала каменеть, перестала сгибаться, твердела, словно ее залили цементом. Мне стало тяжело ходить, и тогда появилась трость.
Первая трость была самой обыкновенной, складная трость из аптеки, ее мне принесла подруга. Ходить с ней было легче, я не боялась упасть и могла опереться, но каждый раз, когда моя мать видела трость, ее глаза наполнялись слезами. Она умоляла меня, чтобы я не брала ее с собой: она не хотела, чтобы кто-то видел меня с тростью. Родители старались скрыть мою болезнь, может быть, они надеялись, что тогда она исчезнет. Или не теряли надежды, что их старшая дочь всё же выйдет замуж. Здоровых девушек охотнее брали в жены, а потому мне нельзя было демонстрировать свое нездоровое тело. Рассказывать о моей болезни значило навсегда отрезать себя от того будущего, которого они мне желали, отрезать себя от мира других женщин внутри диаспоры и культуры, стать безобразной культей.
Вторая трость была почти предметом роскоши: длинная, вырезанная из кавказского бука, черная, с языками пламени, она завораживала, но была жутко неудобной. Во-первых, рукоятка располагалась выше пояса, что мешало ходить; во-вторых, она не складывалась и была очень тяжелой. Но мне нравилась эта трость, по большей части тем, что она служила напоминанием об ушедшей любви, напоминанием о том, что всякий чужой — потенциально родной. Эта трость тоже не устроила мать, она настаивала на том, чтобы я вовсе не использовала трости. Мне кажется, ни она, ни отец до конца не осознавали серьезности моего заболевания, практически не верили в него: им казалось, что это нечто временное, как простуда или бессонница. Они так и не поняли того, что я поняла сразу — их здоровой девочки больше нет и никогда не будет.