Тем не менее на пятую неделю пребывания в клинике у меня реже стало двоиться в глазах, прекратились кровавые рвоты — их вызывало малейшее движение, я выполз из коматозного состояния и начал двигаться, вернее, шевелиться. Тут наступило двадцать второе июня, и меня спешно нужно было забирать домой, так как клиника переоборудовалась под военный госпиталь.
Возникла естественная проблема: на чем перевозить больного? Санитарные машины клиники уже забрало военное ведомство, мать, встретив на улице Щипахина взмолилась о помощи. Но где бедняге Щипахину достать машину? Слава богу, он кинулся к Фрейдлиху, ну, а тот разве только птичьего молока не мог раздобыть, и вдвоем они перевезли меня домой.
Мир, сотрясаемый войной, был для меня ограничен стенами квартиры. Даже до станции метро во время воздушной тревоги я не мог дотащиться. Я только учился ходить, вернее, переступать, как паралитик, бессильными зачахшими ногами и чувствовал себя не столько беспомощным, сколько попросту лишним на земле, принимающей на себя удары авиабомб, перепаханной танковыми траками. Пока решались их воинские судьбы, Фрейдлих, Крылов-Галич и Щипахин каждый день приходили ко мне поболтать, рассказать новости. К сожалению, эта идиллия продолжалась недолго. Получил назначение в армейскую газету Фрейдлих. Укатил на Южный фронт Крылов-Галич. Остались мы со Щипахиным. Впрочем обо мне нечего говорить, поправлялся я медленно, а вот Щипахин, он был раздражен и мрачен. Я хорошо его понимал: мыслимая ли вещь быть первоклассным стрелком и сидеть в тылу, в подвале большущего здания, откуда во время воздушных налетов даже в бомбоубежище не требовалось бежать, и обучать других, как обращаться с оружием и стрелять по бумажным мишеням…
— Собачья бессмыслица, — говорил он. — Я стрелок-спортсмен и должен следить за тем, чтобы будущие войсковые командиры научились нажимать спусковой крючок, не сбиваясь с цели.
Я сочувствовал ему от всей души, но помочь, как говорится, ничем не мог.
Когда вспоминаешь, как выглядела Москва ранней весной сорок третьего года, то на ум приходят не столько очереди у булочных, не мешки с песком, закрывавшие витрины, не те уродливые пятна камуфляжной окраски на многих зданиях, которые должны были обмануть фашистских летчиков, и даже не аэростаты заграждения, похожие на диковинных морских чудовищ. Больше всего запомнился общий непривычно тусклый вид Москвы, точно ее всю прикрыло маскировочной сеткой.
Не помню, откуда я возвращался домой, промерзший до последней косточки, голодный, и на Кузнецком мосту мне встретился Щипахин, согнувшийся в три погибели от холода в своем заношенном сером пальто. Оно надето было поверх ватника и туго перепоясано красноармейским матерчатым ремнем с заржавленной железной пряжкой, как тогда ходили. Зато ботинки на нем были шикарные, американские, почти новые, с двумя никелированными заклепками на каждом, отчего они выглядели особенно крепко и добротно. Через плечо висел у него видавший виды пустой рюкзак. Было еще совсем светло, наверно, не более трех часов дня, и не так, собственно, холодно, мы оба замерзли скорее от истощения, чем от стужи. Очень может быть, что вовсю светило мартовское солнце, да только я его не помню. Конечно, я не совсем оправился после болезни, хотя и ездил на фронт около года. Я все никак не мог полностью разделаться с чувством собственной неполноценности, вызванным скорее не физическим состоянием, а психической травмой. Этим, наверное, объясняется, что в моем сознании по сию пору немного сдвинуты временны́е представления, и весенняя Москва всех военных лет видится мне ощетинившейся, суровой.
Мы со Щипахиным остановились, хотя говорить нам в общем-то было и не о чем. Мимо нас скорбно потрюхивали подслеповатые троллейбусы и трамваи, они ходили тогда по Неглинной, окна у них были заделаны фанерой, наспех окрашенной серой краской. Редкие грузовики чадили газогенераторными кипятильниками. Снег на улицах не убирался, и каждый почерневший от копоти сугроб был похож на безвестную могилу.
— Небось опять ходил в райком проситься на фронт? — спросил я, чтобы сказать хоть что-нибудь.
— Безнадежная штука. И у них, и в военкомате я пороги пообивал, — сказал Щипахин, не вынимая рук из карманов для сохранения тепла.
В тот раз мы поговорили о Крылове-Галиче. Со слов его родных я знал, что он не то чтобы завидует нам со Щипахиным, оставшимся в тылу, но, во всяком случае, подсмеивается над нашим стремлением попасть в действующую армию. Об этом позднее довелось услышать и от него самого. Говоря о том о сем, мы со Щипахиным пошли в сторону улицы Горького.
Не прошли мы и трех шагов, как на углу Петровки и Кузнецкого нос к носу столкнулись с Фрейдлихом, с нашим несравненным Фрейдлихом, и, собственно, с этой минуты следовало бы начинать отсчет времени в этом рассказе.