Их было две сестры. С одной из них, старшей, у Фрейдлиха была давняя любовь, и он чувствовал себя здесь как дома. Это была милая блондинка, удивительно упитанная по тем временам, яркая, свеженькая, хотя была она старше сестры, как выяснилось позднее, чуть ли не на семь лет. Веселая, с ямочками на щеках, она держалась со всеми приветливо и непринужденно и все время поглядывала на Фрейдлиха влюбленными, обещающими глазами. А вот младшая — звали ее Шурка — держалась зверенышем. С первого взгляда она мне очень не понравилась, Щипахину, наверное, тоже. Вся какая-то черная, точно головешка, худая-прехудая, и лицо у нее не то суровое, не то просто насупленное. Улыбнись, черт возьми, люди пришли! Куда там! Смотрит на нас как на извергов. Головешка, сказал я про нее, звереныш? Нет, не звереныш и не головешка — галчонок, выпавший из гнезда, — вот на кого она была похожа.
Когда началась война, Шурка училась в педагогическом техникуме где-то на Брянщине, и еще в сорок первом году ее посылали на окопные работы. Сколько времени прошло с тех пор, но девчонка все не могла опомниться. Так, во всяком случае, сказала позднее, улучив минуту, ее сестра.
Фрейдлих рассчитывал, что будет третья девица, соседка по квартире, но она оказалась на дежурстве в госпитале и вернуться должна была только завтра к вечеру.
— Ну что же, отпадает, — сказал Фрейдлих беспечно и посмотрел на нас двоих: дескать, вы уж, ребятки, не обессудьте, сами решайте, как вам быть.
И тогда мы со Щипахиным также посмотрели друг на друга: в самом деле, как нам быть?
Лимит у девчат был исчерпан, освещение — самодельная коптилка, от которой одни тени; Фрейдлих попробовал приспособить на столе карманный фонарик, но батарейка оказалась слабая, а вскоре и вовсе села. Неуютно. Тогда старшая сестра, убей меня бог, не помню, как ее звали… Впрочем, стоп! Алла, кажется. Нет, не Алла — Люся ее звали. Так вот, Люся вспомнила, к счастью, что в бабушкином сундуке должны храниться елочные украшения, а бабушка уехала в Пермь, в эвакуацию. Она нашла ключи от сундука, выскочила в коридор, и не прошло и пяти минут, как на столе засветились три или четыре елочные свечки, почему-то все они были синие. Мы принялись за пир без дальнейших проволочек.
Выпивки у нас с собой было не много, всего два поллитра, они были припрятаны у Щипахина на черный день, так как теперь он почти не пил, зато еды целый мешок: и рыбные консервы, и концентраты, и американская тушенка, и две не то бразильские, не то аргентинские банки со сгущенным молоком, и галеты, которые, правда, если не размочить, с трудом можно было разгрызть, и яичный порошок, и большущие куски колотого сахара, и три буханки хлеба!
Часть провизии предусмотрительный Фрейдлих отложил на дорогу. Тем не менее и того, что осталось, было достаточно, чтобы произвести на девчат неизгладимое впечатление. По-моему, даже Шурка чуть повеселела.
За столом мы сидели недолго. Все порядочно устали за день. Говорил почти один Фрейдлих, рассказывал про войну, — а что рассказывать, ее самому нужно увидеть, — да еще, пожалуй, Люся описывала не без тонкостей, свойственных женщинам, московское житье, которое мы со Щипахиным и сами преотлично знали. Мне все казалось, что синие свечки и гореть должны тревожным пламенем, как ночник в мягком вагоне, свет которого почему-то считается успокаивающим. Слава богу, свечки горели обыкновенно, по-домашнему, как и полагается им гореть.