Но ощущение природы и всего бытия уже необратимо раздроблено в сознании современного человека. Хотя и верно с одной стороны, что "нет отрады во множестве мудростей" («Экклезиаст»), но ведь с другой стороны верно и то, что уже открытое — всё равно не закрыть, и мы живём в мире, где властно присутствие сегодняшнего, нового, которое для нас может оказаться первичным, более привычным, чем вечное! И потому, если нормально для классического взгляда сравнить самолет со стрекозой, то у Тарковского, в его "обратном восхождении" сравнение становится обратным:
И только стрекоза, как первый самолет,
О новых временах напоминает.
Или выстроенный тоже как бы «наоборотно», зимний лесной пейзаж:
И дуб в кафтане рваном,
Стоит, на смерть готов,
Как перед Иоаном
Последний Колычёв.
Почти любой лирик, пишущий на историческую тему, начал бы с Колычёва.
У Тарковского обратное движение лирического времени выворачивает образы, и они оказываются особенно ярко высвечены прожекторами.
Стоический скептицизм Тарковского проявляется в том, что кроме Слова для него нет первостепенных ценностей. И если в начале было Слово, то оно же — и в конце. А все, что между Словом и Словом — это и есть культура…
Времен грядущих я Иеремия,
Держа в руках часы и календарь,
Я в будущее втянут, как Россия,
Я прошлое кляну, как нищий царь.
При этом вневременная поэзия Тарковского часто опирается на точные детали, принадлежащие тому времени, когда он писал.
Вот стихотворение, где живым, прикосновенно ощутимым, предстает конкретный послереволюционный быт, когда вся Россия –
Граммофоны, одеяла,
Стулья, шапки — что попало
На пшено и соль меняла
В 19-ом году…
И соседка, принеся мерзлую картошку, говорит:
Как богато
Жили нищие когда-то…
Бог Россию виноватой
Счел за гришкины дела…
Сами строки эти неминуемо выходят за пределы девятнадцатого года: мы их отчасти воспринимаем как отзвук нашего внутреннего голоса.
Стихи Тарковского не публиковались. Его убежищем стала восточная поэзия. Но почему он, как переводчик, связал свою судьбу с персидской, армянской, туркменской, узбекской поэзией? Вот отрывок из его знаменитого не переводного стихотворения "Переводчик".
Полуголый палач в застенке
Воду пьет и таращит зенки,
Все равно мертвеца в рядно
Зашивают, пока темно.
Спи без просыпу, царь природы!
Где твой меч и твои права?
Ах, восточные переводы,
Как болит от вас голова!
Да пребудет роза редифом,
Да царит над голодным тифом,
И соленой паршой степей
Лунный выкормыш — соловей!
Для чего я лучшие годы
Продал за чужие слова?
Ах, восточные переводы,
Как болит от вас голова!
Роза, пришедшая в эти стихи из старой персидской, ещё домусульманской поэзии и нависшая над голодной землей — очень многозначный символ.
Разве не были такими «розами» лакировочные фильмы 30-40-х годов? Марши энтузиастов и прочие трели, заглушавшие голоса из застенков? Ох, как всё это оказывалось похоже на пышные газеллы восточного средневековья! За ними тоже не был виден ужас реального быта средневекового востока… Да и Россия не совсем Европа…
Но есть и еще причина интереса к востоку: Тарковскому органически близки философские тенденции суфийских мудрецов и поэтов, живших в Иране в 12–13 веках. А переводя этих поэтов, можно было себе немало позволить — ведь с подстрочника же! Кто станет сравнивать русские переводы с персидскими или староармянскими оригиналами? Да и кто знал эти языки?
Вот поразительный пример: когда во время войны вышел "перевод" Тарковского колоссальной по объёму поэмы "Сорок девушек", то в подзаголовке стояло "каракалпакский эпос".
А более чем три десятилетия спустя, в "Избранном" 1982 года отрывки из этой огромной поэмы уже были напечатаны среди собственных произведений Тарковского, хотя и указано, что поэма писалась "по мотивам" народных сказаний каракалпаков.
Итак, Тарковскому приходилось выдавать собственное творчество за перевод, чтобы опубликовать! Одни только нередкие аллюзии, да и прямые ссылки в тексте на суфиев, исключали в то время публикацию этой любимой Тарковским поэмы под собственным именем. А как фольклорное произведение, она была напечатана огромным тиражом. И невероятно изобретательная смена ритмов и мелодий, что вовсе не свойственно поэзии Востока, ни у кого тогда не вызвала подозрений: ну, мало ли как переводят с подстрочников…
Сравнивая дарование Тарковского с близкими ему Державиным и отчасти Тютчевым, критик Сергей Чупринин говорит в предисловии к однотомнику 1982 года: "Отношения между поэтом и миром справедливо было бы назвать средневековыми. Таковы отношения сюзерена и вассала, владыки и прихожанина". И дальше: "Слишком велика иерархическая дистанция, разделяющая мир и человека, слишком не¬соизмеримы их уделы".
Впервые вместо полагающегося по соцреалистическим нормам восхваления человека (Человека!), особенно советского, вместо идеологии антропоцентрического зазнайства, принятого за последнюю и обязательную истину в СССР, поэт с уважением говорит о мысли, бьющейся над главным гамлетовским вопросом. Вспоминаются тут слова Гавриила Державина:
Я — связь миров повсюду сущих,
Я крайня степень вещества,