И продолжал, пока силы его не покинули…
Меч мой чист. И призванье дано мне:
В одиночку — с разгульной ордой…
Я — один. Над одним надо мною
Дождь идет, дождь идет, дождь идет…
В поэме "Живое зеркало", написанной в восьмидесятых годах и опубликованной впервые, естественно, не в Питере, а на Западе, Соснора ещё как-то держался, видимо, из последних сил. Это была — попытка написать сегодняшний апокалипсис, заключенный внутри одной комнаты. Вот каков сегодняшний Армагеддон… Четыре стены, да семь свечей, похожих на балеринок, и семь львов. И всё, что есть в этой комнате, не спасет душу твою…
когда в сумерках только молнии освещают комнату мельканием,
Тогда вульгарно и страшно звучит государственный гимн.
И в комнату рушатся змеи.
Шпаги, так долго служившие поэту, превращаются в сосульки, и капля за каплей стекают… Вот тут и появляется Зеркало — символ самопознания. Сохранение своего лица "в мире молний":
Оно, когда появилось, перестало что бы то ни было отражать.
И все змеи опустились,
И загипнотизированные собственным взглядом,
Они вползали в пасть собственных отражений,
Пожирая сами себя…
Таков романтический катарсис апокалиптической ситуации.
У Сосноры, поэта романтического гротеска, поэта сопротивления обезличке, всё, кажущееся вечным, рушится, а эфемерное — выживает. Граниты с памятника падают, а Слово не боится землетрясений. Неприкаянность века приносит в стих мотивы знаменитейшего из Псалмов, в котором говорится, что "у птицы — гнездо, у лисицы — нора, и лишь у тебя, народ мой, остались только могилы".
Но и ХХ век имеет свою оборотную сторону. Как у Гераклита: лук может быть и оружием, и лирой:
Сними с гвоздя свой колыбельный лук,
На тетиве струну свою начни…
P.S. 2010 г.
«Живое зеркало», по-моему, была последней настоящей книгой Сосноры. В конце 90-х годов он стал, как мне кажется, писать нечто невнятное… То ли долгая и тяжёлая болезнь тому виной, то ли, как иногда случается, некогда мощный поэт постепенно выдохся, но лучший Соснора остался в 60-х-70-х-80-х…
ОСТАНОВИСЬ, МГНОВЕНЬЕ
…………………………………………………..
Двенадцать стихотворений составляют эту книгу.
Книгу завершенную, как двенадцать цифр на циферблате. Замкнутость суток, наполненных жарой, неподвижным воздухом, и рассмотренных подробно, до невозможности подробно, деталями — ведь в замершем, неподвижном мире легко не спеша разглядеть всё, что попадается, всё, что перед глазами… И не только разглядеть, а медлительно — почти лениво — вести мысль по незримым лучам ассоциаций, которые исходят от любого попавшего в поле зрения предмета:
Цифры на циферблатах скрещиваются, подобно прожекторам ПВО в поисках серафима…
Тут уже неважно становится, действительно ли цифры (римские. безусловно!) скрещиваются, или стрелки, важна не деталь, а идущая от нее ассоциация — совмещение на первый взгляд несовместимого, а если вникнуть — страшный гротескный образ, за которым возникает целая тема: не просто прожектора, а прожектора ПВО шарят по небу, не самолет, несущий смерть, ищут они, а вестника небес — серафима! Космическая вражда, вернее враждебность, зазнавшегося земного, материального всему духовному, всему неподвластному…
Я так подробно остановился на этом образе (хотя дан он походя, в запятых, вводным предложением) лишь потому, что он как в капле отражает всю манеру, в которой написаны «Римские элегии».
Возьмем сначала «внешний план» — на уровне описательном. Жаркий август в Вечном городе. Всё замирает. Всё неподвижно. И можно скользить глазом по руинам и комнатам, по древности и по сегодняшнему, по куполам соборов и язычку свечи, по строчкам в старинных книгах и булыжникам мостовых… И тут вступает второй план — план ассоциативный, причем Бродский ведет нас вслед за своей мыслью порой очень далеко от предмета, эту мысль вызвавшего:
Ястреб над головой, как квадратный корень
Из бездонного, как до молитвы, неба…