Розанов был наделен гениальным даром памятования – способностью и умением сохранять то, что вроде бы не имеет никакого значения, и из чего срастается сама реальность. Перцов (и здесь он был вполне неоригинален) писал про любовь Розанова к «домашней философии» – к чудакам, оригиналам, сочинителям странных книжек, отпечатанных «за счет автора», да еще в каком-нибудь совсем не книжном месте – в Орле, Казани или Новороссийске, – словом, там, где печатают лишь «для надобности»: местные ведомости, диссертации, афиши – и где другой, не входящий в казенные категории автор может напечататься лишь от полной безысходности или от столь же полного неведения книжного рынка, в предположении, что для того, чтобы книга его была прочитана, ее достаточно напечатать. В предисловии к филигранно выполненному академическому изданию «Смертного» В.Г. Сукач пишет:
«Смерть Розанов не переносил, считал антикультурным явлением, чурался ее и не любил о ней говорить. […]
Собственно, смерти Розанов не боялся, а боялся расставания с близкими. Смерть разлучает. Этого он перенести не мог. Не мог вместить в ум, в сердце.
Бессмертие также не вмещалось в его понятия, но мыслилось в виде простой человеческой памяти» (
Память к мимолетному – стремление запомнить все, ухватить все, всему дать бессмертие, в первую очередь тому, что иначе, без целенаправленного, его собственного усилия почти наверняка забудется. Какой смысл охранять память о Пушкине или о какой-нибудь философской доктрине? К чему повторять расхожее, общее – оно уже сохранено, увековечено. Есть масса тех, кто добровольно будет заботиться об этой памяти, через это надеясь сохранить и память о себе, «прилепиться» к памятуемому.
Розанов и здесь идет против общего движения – не память о себе стремится он сохранить (в этом не испытывая сомнений, зная свое место в русской литературе куда более твердо, чем любой из современников, составляя план своего полного собрания сочинений – журналиста, нововременца, собираясь «печатать все», когда даже почтеннейшие литераторы печатают себя «с разбором»), а о другом и других.
Можно вполне уверенно сказать, что только благодаря ему в памяти не одних лишь специалистов, но и широкого образованного общества, тех, кто и из самого Розанова читал разве что «Уединенное», два короба «Опавших листьев» да «Темный лик» и/или «Людей лунного света», оказались Рцы и Шперк, да и Перцов обязан тем, что его помнят, во многом Розанову. Он взял их вместе с собой в литературное бессмертие, как египтяне, от которых он, увидевши и полюбив, не мог отольнуть до конца жизни, перебирались в загробный мир со всеми деталями мира живых. Он забрал их в числе «своего хозяйства», и теперь, когда в рамках подготовки академического собрания сочинений Розанова, трудами Центра по изучению традиционалистских направлений в русской литературе нового времени Пушкинского Дома, и в первую очередь А.П. Дмитриева, выходят в свет тома материалов, вбирающие многочисленный литературный скарб, заметки, фельетоны, письма корреспондентов и собеседников Розанова, то в итоге перед читателем возникает уникальная картина, возможность видеть значительную часть той среды, в которой возникали и существовали розановские тексты.
Ведь обычно исследователь центрирован либо на персонаже, которого он изучает (и все прочее становится «подручным», имеющим значение лишь в связи с ним), либо на какой-либо конкретной проблеме, и тогда все превращается в материал, интересный только лишь по «своему касательству». Предпринятое издание, розановское по духу, смещает перспективы – оно вбирает столь много и проникнуто таким интересом к Перцову и Рцы-Романову, что не задает принудительного фокуса, как перспективная живопись, вынуждающая зрителя отступать или приближаться до тех пор, пока он не займет положения, продиктованного автором. Розановские собеседники и полемисты выступают самостоятельными объектами интереса: у них есть собственный голос, своя логика, не привязанная с неизбежностью к розановской, а иногда и определяющая ее.
Рцы-Романов, надеявшийся пройти в «Новое Время» через Розанова (и поссорившись на этой почве с ним в очередной раз, но теперь уже окончательно, заподозрив в нежелании помочь), через Розанова прошел в историю. Большинство читателей до сих пор было вынуждено судить о Рцы по отзывам да пересказам, теперь можно прочесть сами его тексты и увидеть, что он действительно был «невозможен» в большой прессе, находя себе место то у кн. Мещерского, то у Шарапова, там, где издатели-редакторы сами не знали, чем заполнить страницы, соглашаясь пускать на них и много пишущего Рцы, признавшегося (с привычным для него преувеличением) Перцову: