Однако с Петербургом ситуация другая – он один из немногих городов, которые не просто имеют «свое лицо», но и оказываются субъектом, утвержденным, сформированным культурой, и уже существующим дальше в этом статусе. Собственно, достаточно вспомнить романы Достоевского, где город – действующее лицо (и можно вспомнить расхожее: что подобные истории не могли произойти в другом городе, впрочем, для нас важно, что они непредставимы для нас, как рассказанные в другом городе, а поскольку та реальность, о которой мы говорим, и есть реальность произведения, то невозможность, непредставимость рассказа и означает невозможность самого происшествия, имеющего иное место). Или «Петербург» Белого, где имя главного героя вынесено в заголовок. Петербург имеет свои официальные и неофициальные образы, укоренные так глубоко, что мы только и можем, что перемещаться от одного к другому, и где движение возможно лишь в рамках этой системы («петербургского текста»), менять который возможно лишь изнутри, как делает Бродский, меняя перспективу движения – от окраины к центру – и тем самым создавая свой текст через оппозицию удерживающемуся в памяти читателя «правильному».
Но есть счастливая возможность: не сопротивляться, а принять этот текст, во всех его извивах и модификациях – счастливая возможность туриста, избавленного от необходимости быть последовательным или оригинальным. Счастливая тем, что текст уже есть, причем есть как минимум трижды: это сам город как текст, который мы можем читать и читаем различно, перечитывая каждый раз заново, меняя перспективу и исходную точку чтения, как в примере с Бродским, текст об этом городе, начиная от первых официальных описаний и заканчивая любым очерком, не говоря уже о «большой литературе», и текст о тексте, когда мы задумываемся о том, как он устроен, как складывался и функционирует в теле города.
В Питере есть прекрасная и пугающая необязательность, в этом городе отчетливо осознаешь границу существования: он выстроен, создан, устроен. «Умышленный город». Мечта архитектурных мечтателей – город, где они смогли реализовать свои проекты, строить ансамблями, продумывать площади и магистрали, устраивая их от начала и до конца. Обычный город всегда уже есть нечто существующее для архитектора – он вынужден приспосабливаться к нему, любой масштабный проект обречен на поражение от реальности: невозможность снести такие-то дома, принадлежащие неуступчивым собственникам, слишком большие затраты, да просто то, что город уже существует вполне, архитектор встраивает в него, но не создает «с нуля». Но в Питере – иначе, в нем архитекторы создавали сам город, замысливая и строя его. Впрочем, архитекторы не были главными творцами города, они лишь реализовывали то, что с большей или меньшей ясностью, удачно или не очень, виделось их заказчикам, российским императорам и императрицам. Впрочем, нередко вмешательство не имело сознательного характера – облик города времен Александра II, который теперь воспринимается нами как естественный, лежащий в «подкладке» современной Петербургской стороны, в наименьшей степени контролировался сознательно, но столица отражает империю даже тогда, когда целенаправленное вмешательство сведено к минимуму: власть всегда имеет свой образ, который она стремится донести до подданных, и для этого ей нет необходимости формулировать его для себя как последовательный текст, более того, он отнюдь не обязательно непротиворечив (последнее, скорее, редкость), и если целостность образа и есть, то она проявляется в начале царствования, когда будущие явные противоречия пока сокрыты, и при ретроспективном взгляде, когда мы собираем воедино мозаику манифестаций власти.
Произвольность переходит в необходимость – и это особая атмосфера Питера, одновременное осознание «умышленности» и в то же время невозможности того, чтобы он был иным – совершенство, когда каждая деталь на месте, в постоянных перестановках и изменениях, разрушении и возникновении, сохраняя неповторимый облик: похожий на много других городов, заимствуя из них то, что понравилось, что оказалось в моде, но в результате создавая свое, создавая не изменением отдельной детали, а помещением ее в уникальный контекст. Большая Конюшенная, застройщики правой стороны которой вдохновлялись Парижем эпохи Османа, и сходство это оказалось вновь подчеркнуто при реконструкции, в результате демонстрирует свое сходство явно лишь на фотографиях, разглядывая которые мы удивляемся несхожести с нашим непосредственным восприятием. Венецианские образы вдохновляли многих, но под другим небом оказывается не повтор, а новое, вступившее в сговор с небом, воздухом, людьми, ирреальность, которая противоположна Венеции. Венеция вся говорит о смерти, точнее об «искусстве умирания», в Петербурге смерти нет, поскольку не может умереть то, чего нет, а в Питере невозможно быть уверенным в подлинном существовании чего бы то ни было, в том числе и смерти, имеющей в Венеции статус окончательной реальности, на которую опирается все остальное.