Османское прошлое в Стамбуле и чувствуется едва ли не каждую минуту, и в то же время почти незаметно. О нем напоминают бесчисленные мечети, которые каждый султан и едва ли не каждый претендующий на известность в памяти потомков паша считали своим долгом построить, это и дворцы, и масса сохранившихся османских особняков на берегах Босфора, и само слово otomanian, используемое для обозначения роскошного, избыточного – от кухни до парфюмерии. Но при этом Турция, не забывая об османском прошлом, отсчитывает свою историю с 1923 г., провозглашения республики – события, до сих пор играющего (хотя в последнее десятилетие – с некоторым исламистским ренессансом, в меньшей степени) роль обнулителя всей предшествующей истории, отходящей в
Переучреждение государства играет свою роль до сих пор, как избавителя от исторического невроза, кошмара долгих столетий распада Османской империи, когда быть турком значило быть подданным разрушающегося государства, с вечным «уже нет», проникнутого чувством бесполезности, обреченности любого усилия, против которого не люди, не отдельные события, не удача или неудача, а сам ход истории, когда любая победа в конечном счете также обернется поражением, новой утратой с еще непредвиденной стороны.
Кемалистам удалось создать второстепенную страну с сильным национализмом – на обломках империи учредить нацию. Разумеется, разрыв не был полным, и теперь чем дальше, тем сильнее присутствует стремление связать разорванную историю, возродить имперское прошлое, по крайней мере актуализировать спящие символы и образы. Но эта империя, которую «припоминают» турецкие исламисты, уж никак не продолжение Османской, той, что существовала не только помимо наций (еще не существовавших), поверх этничностей, но во многом – в свой блистательный период – и поверх конфессий. Когда накануне падения Константинополя прозвучали знаменитые слова о предпочтительности тюрбана папской тиаре, то они имели глубокий смысл: подчинение султану было отказом от собственного политического существования, при сохранении всех других уровней, тогда как выбор в пользу унии с Римом означал для константинопольских отказ от собственной идентичности: перестать быть государством (к тому же давно находившимся в вассальной зависимости от султана) или перестать быть собой.
Османская империя была рыхлой, вроде бы плохо управляемой, с территориями, каждая из которых имела свой особый статус и собственный способ управления, но все это, что превратится в слабость с конца XVII столетия, до того, в период расширения, было ее силой. Каждая провинция жила своей собственной жизнью, как и каждый квартал столицы, пользуясь роскошью почти не встречаться с центральной властью, появляющейся лишь в чрезвычайных случаях: мир, в котором сосуществовали греки, армяне, болгары, сербы, турки, сирийцы и т. д. Турецкий флот, одерживающий победы в XVI веке, состоит почти целиком из греков и других прибрежных жителей, армия в значительной части из славян, архитекторы – греки, армяне, итальянцы, перешедшие и не перешедшие в ислам.
Но чем слабее становилась империя, чем чаще она начинала терпеть поражения и утрачивать территории, тем меньше она могла позволить себе подобное разнообразие и в то же время не могла собрать себя в новое единство, работая уже на уровне индивидуальной принадлежности, а не членства общностей.
Турецкая «национальная революция» 1918-1923 гг. (хотя следовало бы, наверное, писать без кавычек) приводит к переучреждению государства за счет учреждения нации и одновременного забвения прошлого, когда то, что положено забыть, важнее того, что надлежит помнить. Ведь для этой новой Турции – второстепенного государства на окраине Средиземноморья – необходима была и армянская резня 1915, и страшная война с греками (незамеченная большей частью мира, случившись на задворках мировой истории), и утверждение новой общности, которая одновременно переставала быть и частью традиционного суннитского мира, символизируя свой разрыв и новой письменностью, и концом халифата.
Впрочем, турецкий ислам всегда был особым феноменом – «либеральным», как можно было бы сказать, злоупотребляя термином, неким «минимальным исламом», не замечающим или максимально смягчающим всевозможные требования и запреты. Он и по сей день ощущается в Стамбуле не столько как религия, сколько как образ жизни – с практически пустыми мечетями, но громкими криками муэдзинов в записи, через мегафоны, криками, призванными скорее утвердить в своей «идентичности», придать колорита, в который верят сами. С четками, которые держит в руке практически каждый взрослый мужчина «традиционной наружности». С практически полным отсутствием алкоголя – и непомерным курением.