В общем, продолжая перечень странностей Баратынского, отчасти и подытоживая его: чем явственней ощущал он свой бесплодный полет вне времен, «меж землей и небесами», свое изгойство, не противясь ему, а даже призывая его, тем больше он вписывался во время. В наступающее, то есть в идущее. Не в момент его, а в поток. Тем очевиднее становилось, что он-то и будет это время характеризовать для потомков, — очевиднее, разумеется, не для всех, ибо
Как было догадаться, что не «уже», а
Да и потом, когда, сперва основательно позабыв, Баратынского вынут из забвенья в самом конце XIX столетия, снова начнут читать и комментировать, — что скажет главнейший и, вероятно, лучший из воскресителей, знаменитый судебный оратор и критик Сергей Аркадьевич Андреевский? «…Отец современного пессимизма…» А сравнит — с модным тогда Шопенгауэром, апостолом волюнтаризма, для кого нет ничего бессильней и бесполезней мысли, главенствует только voluntas, воля, трактуемая как слепое и неразумное первоначало мира.
Вневременные аналогии всегда или условны, или опасны, но уж эта!..
И — то, что я уже цитировал:
Что тут — боязнь ли всё обнажающей мысли? Или ее прославление? Последнее — вряд ли, первое — отчего бы и нет, но в любом случае это автопортрет поэзии Баратынского. «Поэта мысли», как называли его чуть не все, в сущности повторяя за Пушкиным: «Он у нас оригинален — ибо мыслит». Вот, однако, вопрос: а что, сам Пушкин — не мыслил?.. Хотя об этом, о гармонической способности не быть и не выглядеть поэтом какой-то одной определенной черты (а в частности, и об изумлении Баратынского, обнаружившего, что покойный Пушкин не был чужд «силе и глубине»), шла речь в главе-очерке «Планщик Рылеев». Теперь можем кое-что подытожить.
«Поэтами мысли» называли не только Баратынского, но и Вяземского, и Бенедиктова — первого в отличку от Пушкина, второго даже в пику ему. Об обоих будем еще говорить, сейчас только вскользь заметив, что относительно Вяземского куда точнее высказался Гоголь, приметивший в нем «обилие мыслей» (множественное число!), то есть как бы неумение сосредоточиться на одной. Баратынского же отличало напряженное постоянство. И все же «мысль» — совсем не то, что способно выделить его из ряда прочих.
От Пушкина Баратынский отличен, конечно, не превосходством ума, а склонностью к анализу. «Ум раздробительный», — замечательно сказал про него тот же Петр Андреевич Вяземский, и вот оно, то самое, что помогло Корнею Чуковскому раздробить, разъять, распотрошить элегию «Признание». Анализ провоцирует на анализ.
Обратимся же к первым страницам этого очерка и сравним строки элегии Баратынского с другим стихотворением — также о прошедшей и невозвратной любви; с пушкинским «Я вас любил». Какова разница — не уровней, Бог с ними, но — лирических характеров!
Что здесь? Надежда хоть на миг воскресить былую любовь, побыть в атмосфере ее головокружительного счастья. Поэт собирает,
А Баратынский —