Пушкин весь в общении, он говорит для бывшей возлюбленной и с нею. Баратынский, внешне как будто взывая к собеседнице: «не требуй… ты права… верь», общается только с самим собой, себе задает вопросы, сам отвечает. Ее реакция — как и реакция читателя — не учитывается. «Эгоизм — наше законное божество… Человеку… должно углубиться в себе».
Учтем лишь, что «эгоизм» и «эгоист» тогда не были ругател ь-ствами и имелась в виду эгоцентрическая углубленность в себя.
Пушкин себя отдает, Баратынский — отбирает. Вот разница, чутко почувствованная и озорно использованная Чуковским.
Конечно, гипертрофия аналитической способности, как и всякая гипертрофия, не только дала поэзии Баратынского своеобразную силу, но в чем-то ее ограничила, — надо лишь сознавать, что и предел, а не одна беспредельность может быть художественно плодотворен. Вообще — не всегда разберешь, вопреки или благодаря чему бы то ни было, при сопротивлении материала или при податливости его рождается неповторимая удача.
Хотя с Баратынским как раз все более или менее ясно. У него почти все — вопреки. Наперекор. И свершается непредвиденное, «и невозможное возможно»: трагически постоянная бледность перед «острым лучом» мысли, перед «нагим мечом», способным разъять, раздробить, устрашить, — эта бледность не отнимает у живого лица выразительности (ну, разве лишь обесцвечивает оттенки). И подчеркивает неменяющуюся определенность характера.
ИСКУССТВО БЫТЬ НЕСЧАСТЛИВЫМ,
или РУССКИЙ МЕЛАНХОЛИК
Петр Вяземский
Весной 1850 года князь и княгиня Вяземские, Петр Андреевич и Вера Федоровна, жившие в ту пору в Константинополе, где служил по дипломатической части их сын Павел, вдруг отбыли в святые места, в Иерусалим. 12 мая на горе Голгофе они заказали заупокойную обедню. В длинном поминальном списке было четверо сыновей, умерших в младенчестве, дочери Прасковья, Надежда, Мария и друзья. Среди них — Карамзин, Дмитриев, Пушкины — Василий Львович и Александр Сергеевич, Баратынский, Денис Давыдов, Дмитрий Дашков, Александр Тургенев, Михаил Орлов…
Хоронить друзей и вместе с ними свое прошлое тяжело всегда, но — таких друзей… Такое прошлое… Кажется, этого одного достаточно, чтобы перестать жить в настоящем:
Понимаете ли? «Любо» — это про заточенье; выходит, оно того самого рода, приемлемого и даже желанного, о котором сказал, кажется, Достоевский: дескать, можно жить и в тюрьме, лишь бы ключ торчал с твоей стороны.
А Вяземский, как и Баратынский (об этом их сходстве я говорил), да еще, может быть, из грядущей поросли Ходасевич, заперся наглухо и вдобавок вышвырнул ключ в окно.
Или за Вяземского сделала этот выбор судьба?
Много раньше описанного, в 1825-м, Пушкин, одиноко празднуя в Михайловском день 19 октября, задумается: «Кому ж из нас под старость день Лицея торжествовать придется одному?» И пожалеет «оставленного»:
Выпало — Горчакову, но уже с тридцатых годов, конечно, не он, а Вяземский норовил оттягать судьбу и звание «несчастного друга», и многие из его стихов — как комментарий к мартирологу: