Далее. Одновременно раскручивалось дело «Хроники текущих событий», в том же году произошел арест и капитуляция видных диссидентов П. Якира и В. Красина. Эти и многие другие события в итоге привели в 1973–1974 годах к кризису правозащитного движения в СССР. Очевидно, что в их координации не обошлось без единого руководства. Таким образом, «дело тамиздатчиков» необходимо рассматривать в общем контексте государственной борьбы с инакомыслящими.
На фоне событий 1972 года, которые происходили синхронно, еще более реальным представляется существование некоего до сих пор не рассекреченного решения ЦК от конца 1971 года[1487]
по этому вопросу. (Соответственно и на вопрос, был ли Окуджава диссидентом, поставленный Н. А. Богомоловым[1488], невозможно отвечать без учета этих обстоятельств.)Отчасти поэтому нам трудно согласиться с некоторыми частными выводами Д. Быкова: что писательский партком «действовал с опережением»; что исключение произошло «на ровном месте», поскольку Окуджава «не сделал ничего нового, не опубликовал и не спел никакой крамолы, не встретился с иностранным корреспондентом, не подписал письма»; что в итоге он «получил выговор <…> за статью Натальи Тарасовой 1964 года». Нельзя согласиться и с заключением, что с 1973 года жизнь Окуджавы «входит в колею» и отныне занята окончанием новой книги, выходом ее из печати, выступлениями и поездками «по стране и за границу». За непослушание писатель расплачивался еще несколько лет (с. 313–314). Любой художник в СССР обязан был подчиняться определенным неафишируемым идеологическим законам, а Окуджава за границы отведенных ему рамок пытался выйти. В конце концов, и с таким явлением, как авторская песня, государство постоянно было в конфронтации не потому, что все барды были открытыми «антисоветчиками» вроде Галича, а лишь по той причине, что все они существовали вне государственной политической цензуры. И ни рефлексии Андропова, которые пытается реконструировать Быков, ни националистические взгляды Ягодкина, на наш взгляд, к делу отношения не имеют. Даже эти деятели были в данном случае «винтиками» системы и выполняли свои прямые обязанности.
Возвращаясь к хронике событий 1972 года, скажем, что на ниве борьбы с «тамиздатчиками» он не принес больше ничего, кроме письма А. и Б. Стругацких в номере «Литгазеты» от
Если «дело» Анатолия Гладилина в конце 1972 года закончилось «малой кровью» одновременно с окуджавским, то исключение из Союза писателей Владимира Максимова было лишь оттянуто до 1973-го, а Лидии Чуковской – и вовсе до начала следующего. Наум Коржавин, на судьбе товарищей осознавший отсутствие перспектив, был исключен автоматически – сразу после подачи заявления на выезд из страны – также в 1973‐м. Не упомянутый в этом ряду Солженицын, который с 1969 года проходил уже не по писательскому разряду, в начале 1974‐го был выслан из страны принудительно.
Роль Чаковского в сохранении партией и государством лица перед международной общественностью неоценима. Кстати, А. Гладилину, когда он в ноябре принес свое и окуджавское письма в «Литгазету», разговор в кабинете главного редактора запомнился как раз чрезвычайной любезностью и уважительностью последнего к обоим писателям[1490]
. Благодаря договоренностям главреда с Окуджавой «подковерная возня» вновь вернулась в официальное русло. Реноме партии (читай: страны) было спасено – и перед лицом своих подданных, и перед Западом.Следует однозначный вывод: окончательное исключение Окуджавы в политических обстоятельствах тех лет, скорее всего, все равно бы состоялось, но тоже было бы оттянуто на полгода-год. И его опала могла продлиться не три-четыре года, а несравнимо дольше. Для примера: исключенная из СП Л. К. Чуковская оставалась вне литературного процесса до падения советской власти. Л. Копелев прервал такую же ситуацию сам, выехав с женой в 1980‐м в ФРГ, где вскоре узнал о лишении их обоих советского гражданства. Других возможностей советская власть не предусматривала.
Осталось объяснить разницу в подходах писателей к письмам, осуждающим издательство «Посев». Например, Л. Левицкий, со слов Гладкова, тихо осуждал Окуджаву за письмо. А Марк Поповский, судя по его дневникам и поздним статьям[1491]
, и вовсе изменил свое трепетное отношение к поэту на диаметрально противоположное. По-доброму относящийся к Окуджаве К. Симонов, как мы уже знаем, просто искренне не понимал его упорства. Впрочем, легко было судить Окуджаву со стороны.