Читаем Русский Монпарнас. Парижская проза 1920–1930-х годов в контексте транснационального модернизма полностью

Альтернативой неприемлемых как для Розанова, так и для Поплавского общепринятых истин было признание ценности частной жизни. Эта позиция противоречила традиционной для русской культуры риторике, требовавшей подчинения личного «общему благу» (что было подхвачено и многими лидерами русской диаспоры). Для Поплавского и других младоэмигрантов, восставших против примата «общественного» и систематического подавления индивидуального начала, Розанов был предшественником, который осмелился бросить вызов национальному идеалу. Поплавский серьезно продумывал свою аргументацию, как видно из его черновых заметок к речи, озаглавленной «В поисках собственного достоинства. О личном счастье в эмиграции», которую он готовил для заседания «Зеленой лампы» 31 мая 1934 года на тему «О личном счастье в эмиграции». В этой речи Поплавский вспоминает о Достоевском и Розанове, чьи взгляды на самоценность личности намечают полярные точки любой идеологической дискуссии: «Ибо мы – Россия, она там, где двое студентов особенным образом ссорятся из-за идей с Достоевским и Розановым в кармане»[594]. Но на розановское наследие для младоэмигрантов наслаивались и уроки самоуважения, полученные ими на Западе. Говоря от имени сотрудников журнала «Числа», Поплавский замечает: «Мы на Западе научились уважению, французскому уважению к себе и к своей личной жизни, мы смеем ее описывать точно, откровенно, подробно, серьезно»[595]. Само существование таких периодических изданий, как «Числа», доказывает устойчивость жизни в изгании, жизни «с вечными ее полюсами – счастливой личной судьбой и одиночеством, но не в отвратительном, скрежещущем, жалком чеховском стиле; что, мол, “личная жизнь все равно, подлая, продолжается, ничего не поделаешь”, а Личная Жизнь с большой буквы, по-западному, с искренним уважением к ней»[596].

Пытаясь исправить, вслед за Розановым, традиционный для русской ментальности дисбаланс между «общим» и «частным», писатели русского Монпарнаса заостряли внимание на микрокосме отдельного человека, на его неповторимых чувствах, мыслях и переживаниях. Написав в статье «Среди сомнений и очевидностей», что «художник описывает лишь самого себя и то, чем он мог бы быть, свое потенциальное»[597], Поплавский практически процитировал слова Розанова из первого короба «Опавших листьев»: «Собственно мы хорошо знаем – единственно себя. О всем прочем – догадываемся, спрашиваем. Но если единственная “открывшаяся действительность” есть я, то очевидно и рассказывай об “я” (если сумеешь и сможешь)»[598]. Само название розановской книги «Уединенное» провозгласило новый контекст для литературного творчества: углубленное самонаблюдение в тиши собственного дома. 27 декабря 1928 года Поплавский записывает в дневнике:

Следует… пассивно и объективно описывать уже имеющуюся налицо собственную субъективность и горестно-комическую закостенелость и выделенность. Великие образцы этого – Розанов и Рембо – абсолютно общечеловеческие в смысле своих интересов, абсолютно правильно передавших странность и неожиданность преломления вечных вопросов в их душевных мирах[599].

Этот акцент на частном диктовал особый стиль, лишенный традиционных литературных излишеств, риторических оборотов и эффектно завершенных сюжетных линий. Наряду с безусловной ориентацией младоэмигрантов на авангардную западную литературу, истоки их интереса к жанру «человеческого документа» можно обнаружить и в наследии Розанова. «Литература вся празднословие»[600], – заявлял Розанов, уравнивая литературу с любым иным текстом: «Моя кухонная (прих. – расх.) книжка стоит “Писем Тургенева к Виардо”… Это – другое, но это такая же ось мира и в сущности такая же поэзия»[601]. Поплавский берет это на вооружение и ставит задачу «писать без стиля», как Розанов[602]: «Не следует ли писать так, чтобы в первую минуту казалось, что написано “черт знает что”, что-то вне литературы?»[603]

Первый абзац «Уединенного», провозглашающий исповедальный тон и метод регистрации спонтанных мыслей без предварительного отбора и редактирования (своего рода протоавтоматическое письмо), предвосхищает поэтику «незамеченного поколения»:

Перейти на страницу:

Похожие книги

Расшифрованный Пастернак. Тайны великого романа «Доктор Живаго»
Расшифрованный Пастернак. Тайны великого романа «Доктор Живаго»

Книга известного историка литературы, доктора филологических наук Бориса Соколова, автора бестселлеров «Расшифрованный Достоевский» и «Расшифрованный Гоголь», рассказывает о главных тайнах легендарного романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго», включенного в российскую школьную программу. Автор дает ответы на многие вопросы, неизменно возникающие при чтении этой великой книги, ставшей едва ли не самым знаменитым романом XX столетия.Кто стал прототипом основных героев романа?Как отразились в «Докторе Живаго» любовные истории и другие факты биографии самого Бориса Пастернака?Как преломились в романе взаимоотношения Пастернака со Сталиным и как на его страницы попал маршал Тухачевский?Как великий русский поэт получил за этот роман Нобелевскую премию по литературе и почему вынужден был от нее отказаться?Почему роман не понравился властям и как была организована травля его автора?Как трансформировалось в образах героев «Доктора Живаго» отношение Пастернака к Советской власти и Октябрьской революции 1917 года, его увлечение идеями анархизма?

Борис Вадимович Соколов

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Документальное
Конец институций культуры двадцатых годов в Ленинграде
Конец институций культуры двадцатых годов в Ленинграде

Сборник исследований, подготовленных на архивных материалах, посвящен описанию истории ряда институций культуры Ленинграда и прежде всего ее завершения в эпоху, традиционно именуемую «великим переломом» от нэпа к сталинизму (конец 1920-х — первая половина 1930-х годов). Это Институт истории искусств (Зубовский), кооперативное издательство «Время», секция переводчиков при Ленинградском отделении Союза писателей, а также журнал «Литературная учеба». Эволюция и конец институций культуры представлены как судьбы отдельных лиц, поколений, социальных групп, как эволюция их речи. Исследовательская оптика, объединяющая представленные в сборнике статьи, настроена на микромасштаб, интерес к фигурам второго и третьего плана, к риторике и прагматике архивных документов, в том числе официальных, к подробной, вплоть до подневной, реконструкции событий.

Валерий Юрьевич Вьюгин , Ксения Андреевна Кумпан , Мария Эммануиловна Маликова , Татьяна Алексеевна Кукушкина

Литературоведение
Дракула
Дракула

Настоящее издание является попыткой воссоздания сложного и противоречивого портрета валашского правителя Влада Басараба, овеянный мрачной славой образ которого был положен ирландским писателем Брэмом Стокером в основу его знаменитого «Дракулы» (1897). Именно этим соображением продиктован состав книги, включающий в себя, наряду с новым переводом романа, не вошедшую в канонический текст главу «Гость Дракулы», а также письменные свидетельства двух современников патологически жестокого валашского господаря: анонимного русского автора (предположительно влиятельного царского дипломата Ф. Курицына) и австрийского миннезингера М. Бехайма.Серьезный научный аппарат — статьи известных отечественных филологов, обстоятельные примечания и фрагменты фундаментального труда Р. Флореску и Р. Макнелли «В поисках Дракулы» — выгодно отличает этот оригинальный историко-литературный проект от сугубо коммерческих изданий. Редакция полагает, что российский читатель по достоинству оценит новый, выполненный доктором филологических наук Т. Красавченко перевод легендарного произведения, которое сам автор, близкий к кругу ордена Золотая Заря, отнюдь не считал классическим «романом ужасов» — скорее сложной системой оккультных символов, таящих сокровенный смысл истории о зловещем вампире.

Брэм Стокер , Владимир Львович Гопман , Михаил Павлович Одесский , Михаэль Бехайм , Фотина Морозова

Фантастика / Ужасы и мистика / Литературоведение