Странное, полное онейрической образности видение, представшее герою Шмелева, навеяно его внутренним разладом. Он разрывается между желанием бежать из Парижа обратно в Россию и страхом, что по прибытии в Подмосковье, без визы и с пачкой западных сигарет в кармане, он подвергнется преследованиям как «иностранец». Этот воображаемый эпизод завершается его попыткой вскочить еще в один поезд, на сей раз – идущий из России на Запад. Герой оказывается в промежуточном положении: он чужой как в Париже, так и на родине, находящейся под властью большевиков. Его тянет в дореволюционную Россию, страну, которая исчезла навеки, и во сне его проводниками в этот потусторонний мир становятся давно умершие люди. Таким образом, в рассказе намечается продуктивный для эмигрантской литературы первой волны сюжет воображаемого возвращения в СССР, который впоследствии будет подхвачен Набоковым («Посещение музея», 1938) и Буниным («Поздний час», 1939).
Маргинализация эмигрантской интеллигенции во Франции – центральная тема рассказа Алексея Ремизова «Индустриальная подкова» (1931), где в сказовой форме описан анекдотический эпизод из жизни незадачливого персонажа по фамилии Корнетов. Конфликт возникает, когда консьержке во вполне невинном вопросе Корнетова, хотя и заданном с сильным русским акцентом, слышится грубоватое слово «зют» (zut). Чисто языковая подоплека разразившегося скандала подчеркивает коммуникативный разрыв между русскими и французами. Из-за этого недоразумения русский апатрид вынужден скрываться от консьержкиного гнева, а в итоге и вовсе перебраться в Булонь, т. е. дальше на периферию[178]
.В этой на первый взгляд незатейливой комической ситуации скрыт куда более сложный металитературный контекст и даже полемический заряд, направленный против представителей русского Монпарнаса, группировавшихся вокруг журнала «Числа» (притом что рассказ Ремизова был опубликован именно в этом журнале). Как отмечает Грета Слобин, «межъязыковой каламбур», с которого и начинается вся история, равно как и отчаянные попытки Корнетова выяснить, что означает этот загадочный «зют», подчеркивают «невозможность прямой аккультурации» и «экзистенциальную зыбкость» положения иммигранта в иностранной среде[179]
. Ремизов использует этот комический эпизод еще и для того, чтобы показать, что двуязычие является основной приметой жизни в диаспоре. Интерпретировать по-разному можно не только слово «зют»: оксюморонный заголовок рассказа, сказовая манера (подчеркивающая разницу между разговорным и литературным языком, а также между мировосприятием автора и нарратора), изобилие французских слов, написанных то кириллицей, то латиницей, указывают на полисемию, присущую русско-парижскому контексту и эмигрантской языковой среде в целом. Полисемия приводит к неточностям в переводе и интерпретации французской жизни, жестов, поведенческих кодов, культуры и литературы. Отсюда – важность отсылки к отрывку из романа Пруста «По направлению к Свану», в котором употребляется слово «зют». С помощью этого отрывка племянник соседа Корнетова пытается объяснить ему смысл этого загадочного слова. Эта цитата не менее важна и на металитературном уровне: включая в текст слова Пруста, Ремизов тем самым вводит критику «неопрустинианцев», как часто называли писателей русского Монпарнаса; цитата становится «ироническим предупреждением против всякого “прямого переноса” стилистических новаций европейского модернизма в русский контекст»[180]. Кроме того, отсылка к Прусту создает в рассказе дополнительный иронический контекст, подчеркивая неумение русских иммигрантов функционировать на разных стилистических уровнях: дабы уяснить себе смысл вульгарного разговорного словечка, понятного любой малообразованной французской консьержке, явно не читавшей Пруста, они апеллируют к высокой французской литературе. Таким образом, рассказ служит яркой иллюстрацией потенциала Парижа как генератора текстов, а также семиотической амбивалентности города, которая передана через архетипические ситуации, сопровождающие существование иммигранта в чужой среде (неверная интерпретация вербальных и невербальных знаков, неспособность к нормальному общению, неточный перевод, недостаточное владение разговорной лексикой и пр.).Надежда Тэффи рассматривает еще более экстремальный случай языковой, культурной и социальной изоляции в своей комической антиутопии «Городок» (1927), где изображена русская община, погрузившаяся в полный солипсизм. Жизнь в эмигрантском квартале, хотя он и расположен прямо на Сене (которую русские называют «ихняя Невка»), настолько не совпадает с хронотопом других жителей Парижа, что на эмигрантов начитают смотреть как на случайно уцелевших представителей давно вымершей цивилизации: