Профессор с удивлением косится на неё — ему явно не по душе навязчивость этой дамочки. Однако же, как джентльмен, даме отказать не может:
— Если женщина просит… — разводит руками.
Он читает негромко, вкрадчиво, точно и не стихи декламирует, а делится собственными воспоминаниями, рассказывает неспешно, глядя перед собой:
Решив, что компания всё-таки вполне обойдётся без него, Роберт ушёл, не став дольше слушать Тарусовских песен акапелла, воспоминаний Профессора и перебранок Каркуши с Ленкой. Ему хотелось побыть одному.
Улицы были погружены в темноту. Уцелевших домов на них осталось — добро, если треть. Прочие — обращены в руины. Уцелевшие люди за редким исключением уехали, бросив всё, в никуда. А сколько — не уцелевших… Которых приходилось извлекать из-под завалов… Это пострашнее, чем самому быть под огнём, потому что эти лица — погибших и их родных уже никогда не изгладятся из памяти. И перед каждым из них останешься виноват. Как перед сгоревшими в Доме Профсоюзов «куликовцами»… Самое страшное не тогда, когда вражеский огонь бьёт по тебе, и не тогда даже, когда оказываешься погребённым заживо в окопе, хотя это совсем неприятно. Страшно — по кусочкам собирать то, что несколько минут назад было живым человеком. Твоим товарищем. Эти дымящиеся ещё кусочки тушить и укладывать на носилки, а затем нести, везти… И виноватиться за то, что на сей раз убили не тебя.
Достоевский был прав, это черта русского человека — чувствовать себя виноватым, ответственным за всё и пред всеми. Интересно, укры когда-нибудь чувствуют себя виноватыми? Может, кто-то в порядке исключения и чувствует… Но не те упоротые, что уничтожают мирное население, гордо позируя перед камерами, не те, что жгут живых людей, и не те, кто покрывает это, поддерживает и мотивирует на новые преступления. Они ничего не могут чувствовать, потому что уже выбыли из звания человеческого, превратившись в нелюдей, в упырков, как называет их Каркуша. А, значит, и к ним не может быть ни малейшей жалости…
Описав небольшой круг, Роберт опустился на забор одного из полуразрушенных домов и закурил третью по счёту сигарету — спасибо Курамшину, удалось разжиться никотином. Внезапно до его слуха донеслись голоса, которые он без труда узнал. Правила хорошего тона требовали немедленно ретироваться, но любопытство взяло верх в бывшем юристе, и он напротив навострил слух.
— Я помню эти стихи, Серёжа. Ты читал их мне там… в нашем доме…
— Я много чего читал тебе тогда.
— И я до сих пор ничего не забыла… А ты? Ты помнишь наш дом? Мы прожили там целое лето. По-моему, это были единственные месяцы нашей жизни, когда мы были счастливы… Наш дом… Помнишь нашу мансарду? Балкон, резные наличники… Лестница, крутизны которой боялись все гости…