Будучи щедро одарен от природы, Хлебников фонтанировал гениальными находками словообразами, мелодическими построениями, сложными сюжетами, историческими закономерностями и парадоксами, но… его поэтический гений был охвачен священным безумием. В Москве или Астрахани он был яростным берсерком революционных перемен, разрушителем и созидателем основ, в Персии суфием-дервишем Шелкового пути, он был вечным жидом на дорогах странствий, вдохновенным Баяном и вольным акыном. В родной России он оставался непризнанным пророком, блаженным, юродивым Светлого Будущего ради:
«Свободы песни, снова вас поют!» — радостно восклицал Хлебников, завершая то же стихотворение весьма многозначительным образом:
Но, как истинный экстремист, свое право диктовать новые законы он ставит превыше любых свобод: «Только мы, стоя на глыбе будущего, даем такие законы, какие можно не слушать, но нельзя ослушаться. Они нерушимы» (‹213>
, с. 635).Будущее превращается для Хлебникова в категорический императив. Он живет во имя будущего, воспринимая настоящее со всеми его треволнениями, заботами и низменными проблемами лишь как трамплин для прыжка в неведомое, которое он сам намеревался артикулировать и предметно оформить. Как отмечает в своем труде Н. Степанов, «Хлебников жил будущим, рассматривал себя как человека, провидящего ход истории, мечтающего о временах, когда исчезнут войны, частная собственность, отчуждение человека от природы, вызванное механической стандартизацией культуры» (‹186>
, с. 38).Убежденность в своем избранничестве — не только в пророческом призвании, но и в том, что это призвание ему дано успешно осуществить, — вела Хлебникова через все тернии его многотрудной жизни. Он ощущал себя носителем и хранителем законов времени, им же самим и сформулированных. Революция служила весомым подтверждением этих законов — она предвещала наступление новой эры, которая в утопическом мифологизированном сознании поэта должна была стать золотым веком человечества. Подробности его не интересовали: он мыслил космическими масштабами, изъяснялся «космическим» языком и верил в скорое торжество космического разума — по крайней мере, в России и окрестностях. При этом русскому народу он отводил роль движущей силы свершающихся исторических преобразований, а русскому языку — роль языка будетлянского, несущего в себе богатейшее наследие славянского «праязыка».
Футуристическая одержимость Хлебникова, объявившего себя в конце концов Председателем Земного Шара, неотделима от его историософских построений и почвеннических настроений. В сущности, к своим глобалистским «будетлянским» теориям революционного периода он пришел через увлечение панславизмом, с которым одно время связывал великое будущее страны. И апелляция к древнеславянской мифологии, и патриотические призывы времен Первой мировой войны в экстремальных формах выражают тенденцию «славянского возрождения», представленную в творчестве С. Городецкого, А. Ремизова, Н. Клюева, Е. Кузминой-Караваевой, Н. Рериха, И. Билибина, И. Стравинского, С. Прокофьева и многих других мастеров Серебряного века. Но рамки панславизма, как и типического русского «скифства», для Хлебникова, бесконечно стремившегося к «расширению сознания», были тесны. Его профетическая натура требовала иных измерений: он задумывался о прошлом и будущем Евразии, следуя в чем-то заветам Вл. Соловьева, проповедника «всеединства» и великого будущего России, но взыскуя иного, запредельного бытия.