Короткое, но бурное царствование Павла I неожиданно и резко смело хлипкий антураж «законной» монархии и, наводя ужас на дворянство, успевшее привыкнуть к атмосфере вольностей, воскресило самодержавие в «полном обнажении [его] сущности»[503]
. «Одно понятие: самодержавие, одно желание: самодержавие неограниченное были двигателями всех действий Павла. В его царствование Россия обратилась почти в Турцию», — утверждал вовсе не вольнолюбивый член тайного общества, а крупный государственный чиновник М. А. Корф. «…Он начал господствовать всеобщим ужасом, не следуя никаким Уставам, кроме своей прихоти; считал нас не подданными, а рабами…», — возмущался основатель русского политического консерватизма Карамзин. Воззрения и поступки нового императора не предполагали никаких неотъемлемых прав для его подданных, вне зависимости от их сословной принадлежности, напротив, он хотел «всех сравнять в одинаковом бесправии перед своей самодержавной властью, по формуле: „У меня велик только тот, с кем я говорю и пока я говорю“»[504]. «…Вы существуете только для того, чтобы слушаться моих приказаний!» — эти слова, однажды в раздражении сказанные самодержцем своему церемониймейстеру Ф. Г. Головкину, без всякой натяжки можно считать девизом его внутренней политики. Именно при Павле была найдена формула русского самодержавия, ставшая позднее первой статьёй Свода законов Российской империи: «Император Всероссийский есть монарх самодержавный и неограниченный. Повиноваться верховной Его власти не токмо за страх, но и за совесть Сам Бог повелевает».Павловская идеология находилась в откровенной оппозиции Просвещению, это своего рода реакционный (пред)романтизм (Пушкин, кстати, величал Павла «романтическим императором»). Тут причудливым образом переплелись старомосковские традиции, прусский милитаристский абсолютизм, утопия возрождения средневекового рыцарства и внеконфессиональный христианский мистицизм. Этот сложный и резкий на вкус коктейль произвёл на современников шоковое впечатление. По словам убеждённого «охранителя» Вигеля, «[т]ридцать пять лет приучали нас почитать себя в Европе; вдруг мы переброшены в самую глубину Азии и должны трепетать перед восточным владыкою, одетым, однако же, в мундир прусского покроя, с претензиями на новейшую французскую любезность и рыцарский дух средних веков».
Характерно вполне серьёзное восприятие императором своего титула «глава Церкви». Узаконив эту формулу в 1797 г. в Акте о престолонаследии, он тут же пожелал в качестве первосвященника служить литургию и быть духовником у своей семьи и министров, и только указание Синода на то, что второбрачному священнику (а Павел был женат дважды) по канонам совершать таинства запрещено, охладило его пыл. Эту интенцию чутко уловил будущий основоположник русского романтизма — совсем юный тогда В. А. Жуковский, в том же 1797 г. обратившийся к монарху от имени России как к «владыке, пастырю, иерарху»[505]
. (Ещё любопытный штрих к теме сакрализации образа Павла. В. Б. Шкловский рассказывает в «Сентиментальном путешествии», что в 1918 г., работая в комиссии по охране предметов старины, видел в бывшем дворце великого князя Николая Михайловича икону, возможно, написанную В. Л. Боровиковским, где Павел Петрович был изображён в виде архистратига Михаила.) Известно, что иезуит Габриель Грубер по поручению императора написал проект объединения Восточной и Западной церквей, который оказался на письменном столе венценосца 11 марта 1801 года.