Сначала вспоминает Марина Чимишкиан, вышедшая замуж за Сергея Ермолинского, к тому времени на положении близкого человека вступившая в дом:
“По-моему, в начале весны я прихожу как-то к Елене Сергеевне на Ржевский. Она ведь дружила с Любовью Евгеньевной, и мы все с ней были хорошо знакомы, она была на нашей свадьбе с Ермолинским. Прихожу — мне открывает дверь Шиловский, круто поворачивается и уходит к себе, почти не здороваясь. Я иду в комнату к Елене Сергеевне, у неё маникюрша, она тоже как-то странно со мною разговаривает. Ничего не понимаю, прощаюсь, иду к Булгаковым на Пироговскую, говорю: “Не знаете — что там происходит?..” Они на меня как напустятся: “Зачем ты к ним пошла? Они подумали, что это мы тебя послали!” Люба говорит: “Ты разве не знаешь? — Нет, ничего не знаю. — Тут такое было. Шиловский прибегал, грозил пистолетом...” Ну, тут она мне рассказала, что Шиловский как-то открыл отношения Булгакова с Еленой Сергеевной. Люба тогда против их романа, по-моему, ничего не имела — у неё были какие-то свои планы...”
Дело в том, что обезумевший и разбитый Шиловский, несмотря на профессию, предполагающую мужество и выдержку воина, объявил наотрез, что детей не отдаст.
Теперь вспоминает Елена Сергеевна:
“Потом наступили гораздо более трудные времена, когда мне было очень трудно уйти из дома именно из-за того, что муж был очень хорошим человеком, из-за того, что у нас была такая дружная семья. В первый раз я смалодушествовала и осталась, и я не видела Булгакова 20 месяцев, давши слово, что не приму ни одного письма, не подойду ни разу к телефону, не выйду одна на улицу...”
И не принимает, и не подходит, и не выходит, тоже ведь замечательной цельности человек.
И во всём этом раскалённом страстями развале, во всём этом ужасе явным образом взбесившейся жизни он остаётся абсолютно один, без любимой женщины, без любимой работы, без денег, без ничего.
Обязанности в ТРАМе становятся слишком обременительными, неисполнимыми, и он, не желая халтурить, уходит из ТРАМа, что естественным образом сокращает доходы ровно на триста рублей. Он обращается к Станиславскому с просьбой предоставить ему работу актёра, должно быть, надеясь на то, что в работе актёра он станет свободней, к тому же рассчитывая на дополнительную оплату труда, а может быть, и на то, что актёров органы почти не метут. Даже за такой вздор ответственность Станиславский на себя не берёт, обращается за разрешением к Бубнову. Затем соглашается. Однако именно тут выясняется, что в Художественном театре и без него слишком много актёров и ещё больше грязных интриг, чтобы он мог какую-нибудь роль получить, он никаких и не получает ролей.
Он бродит печальный, неприкаянный по Москве, обдумывая, какой уже раз, не пустить ли себе пулю в лоб, хотя всего полгода назад утопил в пруду револьвер.
Очень цельная мысль, кажется, свойственная всем гениальным художникам и не свойственная счастливой посредственности, но именно гениальные никогда не доводят её до конца. Слишком они любят жизнь, слишком богато в них силы кипят, слишком необыкновенные замыслы потрясают их ум, так что по этим причинам им всегда непременно что-то мешает дёрнуть крючок.
Тут ему встречается женщина, и эту мимолётную и грустную встречу он тоже позднее вставит в роман, так что многие женские образы сольются, смешаются, чтобы из этой таинственной смеси по какому-то неизъяснимому волшебству соткался самый возвышенный, самый прекрасный и поэтический образ, пожалуй, единственный не в одной нашей насквозь продажной и лживой современной литературе, но и в литературе всемирной, даже в русской классической, а это, согласитесь, удача немалая. Рассказ же о встрече начинается вот так:
“Она несла в руках отвратительные, тревожные жёлтые цветы. Чёрт их знает, как их зовут, но они первые почему-то появляются в Москве. И эти цветы очень отчётливо выделялись на чёрном её весеннем пальто. Она несла жёлтые цветы! Нехороший цвет. Она повернула с Тверской в переулок и тут обернулась. Ну, Тверскую вы знаете? По Тверской шли тысячи людей, но я вам ручаюсь, что увидала она меня одного и поглядела не то что тревожно, а даже как будто болезненно. И меня поразила не столько её красота, сколько необыкновенное, никем не виданное одиночество в глазах! Повинуясь этому жёлтому знаку, я тоже свернул в переулок и пошёл по её следам. Мы шли по кривому, скучному переулку безмолвно, я по одной стороне, а она по другой. И не было, вообразите, в переулке ни души. Я мучился, потому что мне показалось, что с нею необходимо говорить, и тревожился, что я не вымолвлю ни одного слова, а она уйдёт, и я никогда её более не увижу...”