— Маргарита Петровна, скажите, я вам не нравлюсь? Я для вас плох?
Она уверяет, что без него почувствует себя ещё более одиноко, что тянется к нему всей душой, что ей было с ним хорошо, то есть что жажда подвига и креста не коснулась её.
Он улыбается, мгновенно светлея лицом:
— Ну, говорите же, говорите ещё!
Опять долго-долго стоят на углу её переулка. У него скорбное, обиженное лицо. Он говорит, говорит:
— Маргарита Петровна, если вы когда-нибудь захотите меня увидеть, вы меня всегда найдёте. Запомните только, Михаил Булгаков. А я вас забыть никогда не смогу.
Наконец поворачивается и уходит. Она тоже уходит. Он смотрит ей вслед и невольно простирает к ней свои несчастные, несчастливые руки.
И продолжает в своём скорбном одиночестве жить, бороться и тосковать. Тосковать об этой милой, привлекательной, нерешительной женщине, так странно пронёсшейся мимо него? Да, разумеется, и о ней. Но в особенности о том тосковать, что внезапно, верно, от одиночества, от этой невыносимой боли сердечной, от этого немилосердно давящего чувства, что брошен и обречён, в его заглохшей было душе вновь взмывают громадные замыслы, один привлекательней и манящей другого. Так ведь это прекрасно, воскликнете вы, мой добрый читатель! Бесспорно. Надо бы радоваться, смеяться и танцевать! Только в писательской жизни едва ли отыщется что-нибудь истязательней замыслов, которые не представляется возможным осуществить, без промедления выпустить из себя, шумящим потоком излить на бумагу, схвативши в руку, нет, к сожалению, не гусиное, гусиное только в мечтах, а простое стальное перо.
Какое тут творчество, когда враждебные обстоятельства когтистой лапой то и дело за горло берут. Он доходит уже до того, что соглашается на заведомую халтуру и заключает с Передвижным театром института санитарной культуры форменный договор на постановку пьесы Венкстерн “Одиночка” и 17 апреля обязуется поставить её к началу июля, точно намеревается галопом скакать на самых быстроногих, даже на волшебных конях!
Следствием этого шага отчаянья оказываются приятельские отношения с малоизвестным автором пьесы, которые всё-таки кое-как скрашивают его одиноко-угрюмую жизнь, однако он не может не ощутить, что подходит какой-то предел, что он переступает черту, если уже не очутился за ней, то есть что он снова предательски, гнусно предаёт сам себя.
В сущности, он возвращается, с кое-какими нюансами, в то самое, сквернейшее положение, в котором безумствовал и роптал и тоже был близок к револьверному выстрелу прямо в сердце или в висок. Ему незачем жить.
БЕЗНАДЁЖНЫХ, безвыходных положений он не в силах терпеть, характер совсем не такой. Из самого безвыходного, безнадёжного положения он должен придумать хоть какой-нибудь выход. И вот вновь, как в том проклятом году катастроф, он видит единственный выход: необходимо писать, необходимо обратиться к тому же значительному лицу, следуя обыкновенной человеческой логике: один раз помог — поможет, авось, и в другой.
На этот раз он начинает литературно, с эпиграфа, с горьких и мужественных стихов поэта Некрасова, которые в эту минуту до боли созвучны ему:
Для чего-то выводит ненужное слово “Вступление”, затем приступает:
“Многоуважаемый Иосиф Виссарионович! Около полутора лет прошло с тех пор, как я замолк. Теперь, когда я чувствую себя очень тяжело больным, мне хочется просить Вас стать моим первым читателем...”
На этом отчаянном предложении, которое сто лет назад поэту Пушкину сделал царь Николай, Михаил Афанасьевич внезапно обрывает письмо. Ещё какое-то время терзается, бьётся, абсолютно один, без по-настоящему близких людей, которые бы ему помогли. В конце мая вновь садится за стол. К этому времени он до того сживается с “Мёртвыми душами”, что мучительный и мятежный дух Николая Васильевича уже, как видно, не покидает его. Теперь, после того же неофициального обращения по имени-отчеству, он выписывает из нетленного автора, которого уже слишком многие публично клеймят заклятым врагом: