Единственное, но действительно тяжёлое следствие неврастении: останавливается роман. Но вовсе не творчество. В предвидении самых сволочных поворотов чёрной судьбы он всё отчаянней, всё безоглядней спешит. Отдыхать надо при бессоннице, при больной голове, отдыхать, простейший, из древности идущий рецепт. В таком положении отдых вам посоветует даже круглый дурак. Куда там! Он мчится стрелой, не в отдыхе спасенья ища, но в перемене труда. Он снова делает наброски к “Блаженству”, в котором, кстати сказать, появляется ещё одна героиня, жаждущая полётов и новизны, и глядь — уже диктует Елене Сергеевне новую эксцентрическую трёхактную пьесу, и в подзаголовке её фигурируют сны. Вольно или невольно он отвечает на паскудное предложение Кнорре. Никого не перевоспитывают в этих трудовых коммунах ОГПУ, не надо иллюзий, поскольку тех, кого надо перевоспитывать, перевоспитывать даже не думают, а тех, кого перевоспитывают, перевоспитать невозможно, закоренелый народ. Подумайте сами, Милославский, карманник, и в настоящем и в будущем выходит сухим из воды, и сотрудники МУРа даже уверены, что с такой рукой человек органически не способен украсть, тогда как изобретателя заметают мгновенно и в настоящем и в будущем, растолковывая попутно, будто его изобретение вовсе принадлежит не ему, а нам всем, чего ни один изобретатель в мире никогда не сумеет понять, мозг у него как-то устроен иначе, а может, что-то ещё.
И сам Михаил Афанасьевич не может не понимать, что пьесу с таким содержанием не поставит никто. Ещё хорошо, если оставят, не заметут сочинителя, как только что Эрдмана замели, сочинителя куда более безобидных вещей.
Что ему делать?
Внезапно он обращается к Калужскому, мужу Бокшанской, с настоятельной просьбой: в “Пиквикском клубе” поручить ему роль судьи и роль гетмана в “Днях Турбиных”. Елену Сергеевну поражает благородное негодование. Она заносит в дневник:
“Калужский относится положительно. Я в отчаянии. Булгаков — актёр...”
Она полагает, что его определение на третьестепенные роли унизительно, недостойно его могучего, светлого гения. Тогда он своё желание защищает необходимостью, одному, другому, чтобы в курсе был весь театр. Позднее его объяснения в театре припомнят:
“Ему, мол, драматургу, необходимо проникнуться самочувствием актёра, надо самому на себе проверить ощущение себя в образе, побыть кем-то другим, проработать артикуляцию, дыхание, проверить текст, прослушать дыхание фразы, произносимой своим голосом. Порепетировать, поискать, пострадать вместе с актёрами и с режиссёрами... Почувствовать себя в этой среде не сбоку, не сверху, не рядом даже, а снизу. Побыть маленьким, “вторым”, “третьим” актёром, исполнителем эпизодической роли, чтобы оценить значение одной реплики, очерчивающей в эпизоде образ всей роли. Полагая, что драматург должен быть способен лепить произведение и из этих ролей-реплик, образов, эпизодов, а не только из монологов и диалогов на пол-акта, он считал, что ему нужно, необходимо изменить и масштаб, и перспективу, и точку зрения, вернее, точку восприятия. Ведь и большие, главные роли в конечном счёте составляются из реплик-моментов, как организм из клеток. Вот для нахождения этой новой точки восприятия ему и надо было внедриться в самую плоть, в самую сущность спектакля...”
Он не лжёт никогда, и его объяснения нельзя не признать наилучшими, наиправдивейшими, указывающими на то, какого рода творческие проблемы, несмотря на длительную работу в театре, продолжают тревожить, мучить его. Однако же он, я предполагаю, я даже уверен, не всё говорит. Слишком накаляется атмосфера в стране. По-прежнему не печатается ни одна из его повестей. По-прежнему из его пьес на сцене идут одни “Дни Турбиных”. О “Беге” пока что одни беседы идут. Крапилин вызывает недоумение. Ничего, мол, реального в Крапилине нет. Не за что, мол, зацепиться. Понять не хотят, что ничего реального в Крапилине и быть не должно. Вестник он, оттого вестовой. Судья. “Мировой зверь”, — в глаза говорит. Таких слов солдаты не говорят. Тут именно от реальности необходимо подальше уйти. Библию надо читать. Понять надо выше, спектакль. Такого рода вещей в Художественном театре уже не понимает никто. И оканчиваются пространные беседы благоразумным, отчётливо иезуитским решением: “Бег”, пока, отложить.
Правда, он пишет свой настоящий роман, но кто же нынче станет печатать этот роман? Так вот, если завтра снимут “Дни Турбиных”, чем же станет он жить? Авансами с непоставленных пьес? Так и пьес не закажет никто, слишком он станет опасен для всех, если снимут “Дни Турбиных”. А ему и духовная, и материальная пища нужна. Вот он и присматривает себе местечко актёра. Играть, примерять на себе, изменять перспективу, масштаб, кое-какую мзду получать, сидеть на вторых и на третьих ролях, в тайной надежде на то, что на этих ролях его не найдут, как во Владикавказе тогда не нашли, госпиталь, тифозный больной.