Искусство профанируется у всех на глазах, решительно и бесповоротно низводится на потребу невежественной, примитивной, чванливой, к тому же читающей по бумажке толпы. Однако не протестует никто из инженеров человеческих душ. Голос протеста ни с какой стороны не гремит. Ни на одном лице не написано благородного негодования, хотя бы обыкновенного возмущения в защиту профессии. Напротив. Выпестованные новой властью инженеры человеческих душ, соревнуясь друг с другом на глазах всей страны, берут встречные обязательства, публично каются в своих просчётах и недосмотрах. Главное: один за другим каются в своих прошлых грехах, в своих непростительных заблуждениях незабываемых двадцатых годов, когда ещё осмеливались писать о чём думается, отстаивать свободу творчества и свободу печати, бунтовать против вмешательства партии в дело литературного творчества. Все уверяют, что эти буржуазные заблуждения больше не повторятся, что только ярчайший свет партийных умов освещает инженеру человеческих душ его радостный путь на Парнас. Все присягают на верность народу и партии. Лично товарищу Сталину. Обнаруживают, что ныне именно товарищ Сталин временем выдвигается в подлинные герои не только всей нашей неповторимой эпохи, но и всего мирового искусства. На вечерних банкетах безудержно лопают водку, грязно бранятся между собой. С трибуны расхваливают неслыханные достижения пролетарской литературы, называют многие имена, которые разрешается называть и которыми пролетарская литература может гордиться, причём некоторые из них, в том числе имя покойного Маяковского, вызывают бурю оваций. На этих торжественных похоронах великой русской литературы не произносится только одно, официально никогда и никем не запрещённое имя: светлое имя Михаила Булгакова.
Неизвестно, присылают ли ему официальное приглашение участвовать в этом торжественном безобразии, однако известно, что кое-кому поручают потихоньку проверить его. Едва он приходит в театр, как встречает Афиногенова, и Афиногенов, не так давно бранивший исправленный не в его вкусе “Бег”, никогда не проявлявший интереса лично к автору “Бега”, вдруг принимается задавать очень неприятные, какие-то наводящие на подозренье вопросы:
— Михаил Афанасьевич, почему вы на съезде не бываете?
Ага, знает, подлец, что действительно не бывает. Ухо держать надо востро. Он выставляет действительную, вполне приемлемую причину:
— Я толпы боюсь.
— А как вообще себя чувствуете?
Не верит, не верит, подлец. И вместо того, чтобы повествовать о пошатнувшемся именно в последнее время здоровье, Михаил Афанасьевич передаёт паскудную историю с паспортами, которую Афиногенов, похоже, пропускает мимо ушей, поскольку, видимо, отлично знает её, и вдруг ни с того ни с сего говорит, чего прежде не говорил никогда:
— Как бы вас ко мне залучить?
Он дипломатически отвечает, уверенный в том, что к нему, сукин сын, побоится прийти:
— Нет уж, лучше вы ко мне. Я постоянно лежу.
— А номер телефона какой?
Однако не позвонит, не придёт. Верен себе человек.
Через несколько шагов какой-то фантастический случай наводит его на Мамошина, на которого, кажется, прежде не наводил никогда. И вот представьте себе, этот Мамошин, не кто-нибудь, а секретарь парткома театра, который тоже никогда с ним не заговаривал не то что по душам, а просто так, вдруг объявляет довольно любезно, что с партийными секретарями приключается до крайности редко:
— Нужно бы поговорить, Михаил Афанасьевич!
— Надеюсь, не о неприятном?
— Нет! О приятном. Чтобы вы не чувствовали, что вы одинокий.
Что бы все эти внезапные любезности могли означать? И откуда бы им об одиночестве знать?
Разумеется, они всё могут знать. Разумеется, могут очень многое означать, а могут не означать решительно ничего, однако во второй вариант я поверить никак не могу: слишком многих в те времена обрабатывают с доброжелательным и пылким недобровольным усердием, слишком многие под треск трибун и газет вступают в ряды, слишком многие клянутся в исключительной преданности идеям и идеалам большевиков, слишком многие оказывают засекреченные услуги карающим органам, слишком это целенаправленный и явный процесс.
Как ни странно, всего через несколько дней приезжает заместитель директора киевской кинофабрики, ведёт переговоры по поводу “Ревизора”, к вечеру чувствует себя скверно, остаётся у него ночевать, тем не менее всю ночь беседует с Еленой Сергеевной и словно бы между прочим тоже задаёт сакраментальный вопрос:
— Почему бы Михаилу Афанасьевичу не принять большевизм?
Разъясняет:
— Сейчас быть аполитичным нельзя, нельзя стоять в стороне, все инсценировки да инсценировки писать.
Даже импровизирует на известный мотив:
— Из тёмного леса выходит кудесник и ни за что не желает большевикам песен петь.
А тут ещё прибывают в Москву американские исполнители “Дней Турбиных”. Разумеется, приглашают к себе на Волхонку. Этот визит Елена Сергеевна описывает в своём дневнике: