Лучина догорела, а зажечь одну из принесенных Остроухом волхв не удосужился. Со смертью теплого огонька из-под гребня кровли обрушился непроглядный мрак – обрушился и утопил в себе тесноту маленького козьего хлева. Жежень, правда, еще при свете успел скинуть мокрую одежу, кое-как натянуть норовящую рассесться по швам Корочунову рубаху и, закутавшись в олений мех, усесться – плечом к стене, лицом к пристроившемуся на пороге хранильнику.
Так они сидели довольно долго.
Жежень попытался было начать подробный рассказ, но хранильник прервал: "молчи покуда".
Что ж, сидеть можно и молча.
Сперва при свете.
Потом в темноте.
Потом сызнова при свете – это когда заявилась к ним в хлев Любослава. Раздраженно поминая Остроухову недогадливость (только то, мол, и делает, что велели, а самому подумать либо лень, либо нечем), она набросила на плечи хранильника теплый зимний тулуп; горько упрекнула Жеженя – что ж позволил старику сидеть этак вот, выставив спину в открытую дверь на дождь да холодный ветер?! Парень стал было оправдываться: он, де, пытался, но волхв ему тут же законопатил рот… Любослава тоже законопатила парню рот укоризненным "сам-то, небось, вон как укутался!", но тут хранильник, на миг очнувшись от своих раздумий, ласково попросил ее прикусить язык и убраться, отколь пришла.
Любослава убралась, попытавшись забыть на пороге масляную плошку, которой светила себе по пути из людского жилища в козье. Попытка не удалась: волхв окликнул и велел забрать. А Жеженю через миг пояснил:
– В темноте лучше думается.
И снова на невесть сколько времени запала молчанка. Долгая – Жежень почти успел расправиться с хлебцем, который принес ему Остроух.
А потом ни с того, ни с сего эти корочуновы слова про злато…
Лишь через пару-тройку тягостных мгновений Жежень додумался-таки до их смысла. А додумавшись, не на шутку рассвирепел. С усилием проглотив недопрожеваный кусок, парень дерзко окрысился, словно бы многомудрый волхв был ему ровней или даже меньше, чем ровней:
– И охота же некоторым премудрым болтать недоладности, от которых у разумных людей уши сохнут!
– Чего вдруг этак-то осерчал, гостюшка любезный? – мрачно осведомился Корочун. – Али вместо хлебца палец свой пригрызнул?
– Не я палец пригрызнул, а ты макушкой зашибся! – Жежень сообразил, что хватил далеко через край, и оттого принялся дерзить еще пуще. – Это ж кем надо быть, чтобы невесть сколько времени глядеть на зернину нагара, и в конце концов назвать ее золотинкой! По-твоему выходит, будто я – я! – не знаю, каково из себя злато?!
Парень вдруг осекся. Выкрикнутые слова вспугнули тщательно убаюкиваемые памятью воспоминанья о похмельном давешнем сне.
"Это золото," – сказал незнаный Чарусин гость, облаченный в просторное одеяние цвета сохлого кровавого гнойника.
Сказал точно так же, как вот только что Корочун…
И Чаруса возмутился до полной утраты опаски перед пришлецами-страшилами – как мгновенье назад Жежень возмутился до потери уважения ко всеми чтимому старцу-волхву…
А Корочун вроде бы и не обижен на соплячьи дерзости; спокойно так говорит-дребезжит:
– Ты, умелец умелый, конечно же злата до тошноты навидался. Да только все оно, виданное тобою, нашим было. А это… Это злато с Нездешнего Берега.
– С какого-такого нездешнего? – Жежень мимо воли понизил голос едва ль не до шепота. – С противоположного, что ли? Да разве…
Он смолк, потому что Корочун вдруг засмеялся. Хорош смех – как если бы сухой палкой по частому плетню чиркнули.
– С противоположного! – хранильников смешок обернулся подобием стона. – Это уж ты не в бровь, а в самый зрачок плюнул. Только берег Гостинца-кормильца тут совсем ни при чем…
– А какой причем? Ильменский, что ли? Или аж тот, что вокруг свейского моря?
Опять протарахтела по жердяному плетению трескучая палка.
– Ладно, будет нам зазря языками зубы скрести. – Волхв, кажется, хлопнул себя по колену в непонятой Жеженем досаде, а может просто комара на плеши убил – поди, разбери, ежели ни зги не видать!
– Будет, говорю, нам зазря языками-то… – повторил Корочун. – Рассказывай. Про ночь-полночную надобность твою ко мне, про черепок этот глиняный – про все. Ну?!
Жежень торопливо облизнул почему-то вздумавшие пересохнуть губы и заговорил. Причину, из-за которой он уже несколько дней собирался наведаться к Корочуну, парень даже не вспомнил – хоть эта довольно-таки увесистая причина по-прежнему ощутимо вдавливала ему в шею сыромятный лядуночный ремешок, а изредка задевая место, укушенное собачьими останками, причиняла изрядную боль… О собачьих останках и других пакостях, то ли случившихся, то ли нет по дороге к Холму, он тоже промолчал. Чарусин закуп обстоятельно и с его самого удивившей толковостью рассказывал лишь о том, что старался если и не напрочь вытряхнуть из памяти, то хоть загнать на самые глухие ее задворки.
Корочун безошибочно угадал тот миг, когда Жежень, окончив рассказ, вознамерился прицепиться с вопросами.
Угадал и успел воспользоваться короткой заминкой переводящего дыхание парня:
– Сколько, говоришь, дней пожаловано твоему хозяину на работу?