– Так украл или нет?
– Нет, сказал же. Сама увязалась, может полюбился я ей, а может веревка за плечо причепилась, не ведаю, а животной неумной разве залезешь в башку? Иду лесом, слышу будто колокольчик бренчит. Ну, думаю, чудится, леший, паскуда лохматая, манит. Иду и не оборачиваюсь, нельзя оборачиваться, бес заберет. А оно бренчит и бренчит. Ну я десятка не робкого, приготовился черта крестом осенить. Батюшки святы, Фролкина коровка сзади стоит и с любовностью великою смотрит, лахудра рогатая. Убеждать ее пробовал, говорю: «Голубушка, иди домой, дура». Не разумеет, мычит не по-нашему. А уж затемно было, до Фролки далече, а в лесу разве можно скотину бросать? Что я, изверг какой? Привел в Навлю, велел одному цыгану коровенку хозяину отвести с извинениями. А он шельмой оказался, взял и пропал,ни его, ни коровы. А Фролка не понимает, милицию вызвал…
– Хв-ватит, Степан, прекрати, – Зотов, сдерживая смех, стащил кепку и прикрыл лицо. – Уймись.
– Почем корову-то продал? – давясь, просипел Карпин.
– За тыщу рублев…, – Шестаков осекся, сболтнув лишнего. – Твою-разэтову, не путай меня, скотинину эту я хозяину отослал…
– Мы в деревню пойдем? – прошипела Анька, которую Зотов от греха подальше потащил за собой, по принципу: «Держи друга ближе, а врага еще ближе...» – Или будем цены на ворованный скот обсуждать?
– Я не знаю, чего пристали они, – истово закивал Шестаков. – Вы, товарищи, не из милиции часом? Ан нет, партизаны, так вот и партизанствуйте на здоровье, меня не замайте. Будем Лазареву искать?
– Наверное будем, – отсмеявшись, кивнулЗотов.
– Давайте я первой пойду, я привычная, – предложила Ерохина. – Аусвайс в порядке, баба подозрений не вызовет.
«Ну ты-то точно не вызовешь», – съязвил про себя Зотов и спросил:
–Полицаи в деревне есть?
– Откуда? – изумился Шестаков. – Полицаи в Глинном не приживаются, воздух тут чтоли особыйтакой. В сорок первом, когдана немцев головокружение от успехов сошло, назначили старосту из бывших подкулачников и трех полицаев. Через неделю едут, староста с полицаями у дороги на березе висят. Самоубивцы видать. Прислали им на замену полицаев из Навли. Через неделю и эти повесились. Прямо поветрие. С тех пор никакой власти в Глинном нет.
– Тогда пошли, пообщаемся с населением, – Зотов поднялся из зарослей. – Но по сторонам поглядывайте, малоли что.
Тропка, переплетенная гладкими корнями, побежала на залитый солнцем пригорок, выводя к густому терновнику и крайнему дому. На завалинке грелся на солнышке дед с окладистой седой бородой и морщинистым, продубленым лицом, выстукивая тонкой палочкой по левой ноге. Из-под кустистых бровей посверкивали внимательные глаза.
– Здравствуйте, дедушка, – Анька взяла переговоры на себя.
– Ась? – старик оттопырил ухо сухонькой ладонью.
– Доброе утро!
– Ась?
Анька растерянно отступила.
– Ты глухой чтоли, дед? – вспылил Шестаков.
– Ась?
–Хуясь!
– Ты чего лаешься, нехристь? – старик неожиданно проворно замахнулся сучковатой клюкой.
– А ты чего театру развел?
– Присматривался, – хитро прищурившись, сообщил ушлый дедок. – Глаза слепые, вот поближе и подпускал, наши, думаю, али же нет?
– Смотря кто тебе наши, – буркнул Степан.
– Партизаны вы, – беззубо улыбнулся старик.
– Так заметно? – спросил Зотов.
– Из лесу вышли, а немцы с полицаями дорогами двигают, кодлами душ по полста, в чащу нос не суют. И баба вооруженная при вас. Знать партизаны.
– Наблюдательный ты, отец, – восхитился Зотов. – Раз такое дело, не подскажешь, где Антонину Лазереву найти?
– Отчего же не подскажу, дале идите, с левой стороны изба будет новая, шифером крытая, на все село такая одна, не промажете, то сельсовет. От него третий дом. Там Антонина живет.
– Спасибо, отец, – Зотов вышел со двора. Село словно вымерло, ни души, даже собаки не тявкали, только ветер перебирал верхушки огромных тополей и плакучих берез. Шестаков зыркал по сторонам, видимо опасаясь появления коровьего мстителя и бывшего дружбана Фролки Гурикова с претензиями и топором. За темными окнами изб угадывалось движение, колыхались занавески, мелькали белые лица. Они шли по колеистой, ухабистой улице, чувствуя на себе пристальные, колючие взгляды. За спиной, подождав, как они удалятся, скрипели калитки и появлялись усталые, обесцвеченные, поникшие люди: бабы, детишки и старики, жители брянских деревень сурового, военного времени. Зотов поежился, чувствуя себя экспонатом музея. Люди смотрели, и в глазах их стояли страх, боль и молчаливый, выстраданный укор. А еще теплилась спрятанная надежда. И от этой молчаливой надежды становилось хуже всего. Зотов шел, подняв голову и выпрямив спину, чтобы измученные женщины и голодные дети видели: здесь, в оккупации, под кнутами и пулями фашистских зверей, советский человек идет открыто, ничего не боясь, кроме собственной совести. Эта вера была единственным, что он мог им сейчас дать.