– Неа, – охотно признался Степан. – Батя такой был, мог и спящих зарезать. В полку сказал: «Беляки дорогих товарищей постреляли», - плакал, клялся отмстить. Война все списала. С богатством вернулся домой. Думал я, пропьет до копейки, спустит на вино и крашеных потаскух. Ан нет, попил разок до белой горячки, за соседом, Тимохой, с топором погонялся, возомнился он ему тем казачком, который руку отсек. Протрезвел, рассолом отпился, взялся за ум. Сказал: «Я за Советскую власть кровь проливал, должон теперь человеком пожить!» Золотишко начал помаленьку в город барыге-спекулянту возить, купили земли одиннадцать десятин, лошадей, коров, инвентарю разного по дешевке, мужиков за войну до хренища по миру пошло, косилки и плуги отдавали почти задарма. Сам безрукий, пришлось работников нанимать. Не обижали их, с одного котла ели, быстро в гору пошли. Через год мельницу прикупили, пол уезда муку мололо у нас. Клавка родила детишек двоих, Макарку и Аннушку. Зараз НЭП объявили, крепкий хозяйственник легко задышал. Только недолго мы радовались, начали тех, кто побогаче, налогами зажимать, три шкуры драли, на четвертую с укоризной посматривали. Отец хитрый был, почуял недоброе, принялся землю и скотину распродавать. Обижался он сильно на Советскую власть, снова запил. Ну а в тридцать первом нас раскулачили. Какая-то гнида занесла в кулачные списки. А какие мы кулаки? Середняки самые настоящие, – Степан шмыгнул носом. – В ноябре завалились на двор голоштанники из комитета бедноты, велели из избы выметаться. Ты, Виктор Палыч, видел, как малых детей, словно котят, с печки кочергою шугают? А ребенок ревет, он паскуденыш, политически не подкован, не понимает, что враг. И сестренка евонная пятилетняя воет, которая по мысли раскулачников злодейка клятая, и с обрезом о ночную пору непременнокралась. Такие дела. Отец на мельнице был. Как пришли за им, принялся из нагана стрелять, хлопнул самого шустрого, затворился и мельницу к чертям запалил. Тем и кончил. А нас, в чем были, погрузили в вагоны и отправили в теплые северные края. В пути дочурка Аннушка померла, простудилась, жаром взялась, за трое суток сгорела. Начальник паровозапришел, говорит: «Хоронить некогда, земля смерзлась, бросьте ее». Пришлось оставить волкам. Приехали в Архангельскую губернию, в голое поле. Жрать нечего. Жили в норах, как звери. Клавдия воды с корой сосновой наварит, хошь ешь, хошь с голоду подыхай. Макаркасынокопосля Нового года отыскал возле рабочей столовки, среди ополосков, картофельных очисток комок, нажрался, живот надулся, как барабан. Орал, спасу нет, встали ему очистки кишков поперек. Дохтура нет, дороги снегомконям по грудь замело. Неделю промучился, Богу душу и отдал. Клавдия разом красоту растеряла, молчаливая стала, безъязыкая. Помыкались мы от души. Через два года год заделали еще ребятенка. Клавка вроде оттаяла, принялася рожать. В поле прихватило ее, в кусты отошла, слышу стонет. Робенок с большой головой оказался, али боком пошел, изодрал ее горемычную всю. Кровью и истекла. Сам ребеночек три денечка только и пожил. Остался я один на всем белом свете. Оттого и прозвали меня Сиротой.
– Значит, есть обида на Советскую власть?
– А нету обиды, – без раздумий сказал Шестаков. – Ни за родичей, ни за порушенную судьбу. Много думал, времени было навалом. Люди виноваты, перегиб на местах. А власть на то она и власть, чтобы народишко гнуть. У нас, на Руси, завсегда так. Кулаками мы не были, землицу чужую не брали, хлебушек под живодерский процент не ссужали, людишек не кабалили, работников не забижали. Трое гадов у нас в селе заправляли, народ подзюзюкивали. Гришка Лапшин, сволочь и пьяница, сдох сука в тридцать восьмом, замерз под забором по пьяному делу. Терентий Большаков, люто отца ненавидел за старые дела, пропал в лесу на охоте в тридцать девятом. А третий Мишка Воронин, до большой шишки дорос при райкоме партии, сейчас где-то тут ошивается, координирует действия партизанских отрядов, гнида. Вот на этих людишек у меня зуб, факт. А на власть нет, не в обиде.
– Постой, – удивился Зотов. – Если сосланный, как вернулся?
– А просто, – Шестаков загадочно улыбнулся. – Беглый я. На северах не пондравилось мне: холодрынь, а я страсть какой зябкий. Поишачил на лесоповале, на сплавах, рыбу артелью в Белом море ловил. А в тридцать седьмом подался домой. Обретался у тетки, особо не прятался, а война началась, ушел в партизаны.
– Патриот? – хмыкнул Зотов, отметив про себя странное совпадение: побег Шестакова с северов и смерть Лапшина с Большаковым.
– Не то слово.
– Чего ж в армию не пошел?