Если рассказать, как она очертя голову кинулась вслед за любимым в самое пекло Смуты, — поймут ли? Нет! Если рассказать, как хоронила своего Никиту, как брела в Вологду к дочкам, думая лишь об одном: как спасти того, кто во чреве, — уж точно не поймут! Никого они во чреве не носили, никто им не остался единой памятью о любви.
Муж приносил домой какие-то новости, да кто его слушать станет, когда дитя болеет?! Когда всю ночь сыночка на руках носишь и баюкаешь? Муж поминал князя Пожарского, да до того ли было?
Остается только молчать.
— Никишка, мы сейчас станем разматывать клубочек, — сказал Ластуха. — Хватит реветь, ты не девка. Ермолай Степанович, ты по этой части опытнее моего, ты начинай!
Смирной даже несколько приосанился.
— Никитушка, я уже многое знаю, — сказал он миролюбиво. — Знаю, что матушка твоя повадилась в гости к Марье Вострой, а ты, пока бабы беседой тешились, играл с соседскими парнишками. По годам к тебе ближе всего был Матюшка, пасынок Осипа Норейки. Потом, когда тебя взяли на княжий двор, он тебя тут отыскал?
— Да… — прошептал Никишка.
— Свистом знак подавал из переулка?
— Да…
— Он приходил, всякие заедки тебе приносил, ты тайно к нему в переулок выскакивал в свайку поиграть?
— Да…
— И кабы сейчас тебе тот Матюшка попался — что бы ты с ним сделал? — с неожиданной злостью громко спросил Смирной.
— Я?..
— Что бы ты сделал с человеком, из-за которого в такую беду попал? Убил бы? Своими руками?..
Никишка снова разревелся.
— И точно, что дура-баба дочку себе растила, — сказал Чекмай. — Чуял я, что его надобно забирать, да не знал, что мы с этим опоздали.
— И вырастила — легкую добычу для любого лиходея. Ох, бабы, бабы! — воскликнул Мамлей.
— Никитушка, ведь тебя Норейка уговорил саблю вынести? Обещал — будет великий переполох, а на тебя и не подумают? — продолжал допрос Смирной. — Вытри сопли и отвечай.
Но сопли дитяти вытерла подолом рубахи Авдотья.
— Вишь ты! И этому не научила! — прямо восхитился Бусурман.
— Беда… — согласился Ластуха. — Ермолай Степанович, ты продолжай, продолжай. А ты, Чекмаюшко, не горюй — ты того знать не мог. Я вот — должен был догадаться…
Он вздохнул.
Спрашивать его не стали — он уже как-то кратко сказал, что потерял в Смуту жену и детей, и более вопросов ему не задавали.
— Ермолай Степанович, спроси, что ему Норейка обещал, — попросил Чекмай. — Тебя он, вишь, слушает.
— Да и так ясно, что обещал. Что заберет его с княжьего двора к себе и что никто его не сыщет, — печально ответил Смирной. — А сам уже тогда знал, что в живых его не оставит. У всякого человека, уж не знаю, в душе ли, в голове ли, есть то устройство, которым думают. А у Никишки оно еще только расти начинает. Для чего ему раньше было думать? Матушке дай волю — она бы и до двадцати лет его в бессмысленных младенцах держала, а ему то в радость… Вот он и не подумал, что обещаньице-то — лживое… Ему — лишь бы матушке и Чекмаю с Гаврилой сделать наперекор, а там — хоть трава не расти. Никитушка! Ведь тебя дядька Осип ножом пырнул? Ты ему — княжью сабельку с самоцветами, а он тебя за то — ножичком?
Никишка кивнул.
— И боязно было признаться? Думал — обойдется? И потому ты молчал?
— Какой дядька Осип? — вдруг спросила Авдотья.
— Да сказано уж было. Марьи Вострой сосед, к которому твой сынок повадился на двор бегать. Там, вишь, большие лежачие качели, — охотно отвечал Смирной. — Матюшка ему пасынок. Авдотьюшка, не дури! Ты сейчас побежишь с поварским ножом искать того Норейку — а его уж и на свете нет. Ну, что, моточек размотан, когда князь из приказа вернется — ты, Чекмай ему доложишь. Пошли, братцы-товарищи.
— А как же княжна?.. — спросил Гаврила.
— Ничего, и до княжны доберемся.
Глава двадцать восьмая
Чекмай вышел на гульбище, постоял, глядя на суету во дворе, направился к крыльцу, медленно спустился. Ему было очень неприятно, что саблю взял Никишка.
Не имея своих детей, к чужим он относился как к слетевшим с небес ангелам, особенно — к детям Глеба и Мити, которых видел не так уж часто. А был бы свой — Чекмай живо бы узнал, на какие необъяснимые шалости и пакости способно невинное дитятко. И вот теперь до него эта простая истина понемногу стала доходить.
На гульбище пришел Ластуха.
— Надо ж, как все обернулось, — сказал он. — Что, поведешь Смирного в узилище?
— Поведу. Заслужил…
— Что заслужил?
— Правду о дочке покойной знать.
— Тяжко ему это будет.
— Тяжко… А потом, может, и полегчает.
Пришли на гульбище Павлик и Смирной. И только началась беседа о том, как трудно растить сыновей, как за Чекмаем пришли — звать к княгине.
Прасковья Варфоломеевна ждала, работая рубаху для мужа, и во все время беседы, почти не глядя, шила. Шов выходил ровненький. В доме хватало женщин, чтобы усадить их за работу, но княгиня хотела быть хорошей женой — а хорошая жена сама мужу рубахи шьет, на Торг за ними не посылает.
— Садись, — выслав комнатных женщин, она указала на лавку.