– А потому что вши нас заедали, уж простите за такую подробность. Некоторые даже умирали от антисанитарии такой. Я, когда первое ранение получил, даже рад был, что обмундирование своё снял наконец-то. Его в лазаретах сжигали сразу, потому что не отстирать было. Я помню, как медсёстры обмундирование с раненых в огонь бросали, а оно сильно трещало, потому что это гниды да блохи лопались, уж вы меня извините. Вот такие мы «красавцы» были. Далеко нам было до суперменов-то, или им – до нас. Уж какая нормальная женщина на нас позарилась бы? И потом мужик на войне очень злым и агрессивным становится. Война никого лучше не делает, и не слушайте тех, кто будет вам обратное говорить. Мы, когда в какую-нибудь деревню входили, молодые бабы в подвалы прятались от нас. Население очень запугано было: то немцы, то мы, то опять немцы, то снова мы, перестрелки, убийства, казни, пытки, выяснение, кто врагам прислуживал. Мирное население больше всего страдает при войнах.
– А как же героизм? – спросили мы со слабой надеждой. – Героическое хоть что-то было на войне?
– Да я и не знаю, что такое героизм, – искренне ответил старый солдат Михаил Васильевич. – Мы таких высоких слов не употребляли. Кто пороху не нюхал никогда, любят солдат сортировать на героических и не очень. Было в нас и малодушие, и чувство поражения, и безысходность… А вы думаете, что мы всю войну, выпятив грудь колесом, и прошли? Нет. Живой человек не может всю жизнь браво маршировать. Я вообще не согласен, что только военные войну выиграли. Мне не нравится, что у нас людей разделили на тех, кто воевал и не воевал: кому-то – льготы, а кому-то – шиш. Это людей всё больше разобщает, и общество дробит на касты какие-то. Мой отец всю войну на военном заводе проработал, он четыре года с завода вообще никуда не выходил. Нельзя было отлучаться, потому что шпионы на каждом шагу мерещились. И мать тоже в соседнем цеху работала, и они с отцом за всю войну ни разу даже не виделись! Оба старые уже были, а работали. И дети работали. Спали прямо у станков на деревянных топчанах, исхудали так, словно в концлагере побывали. А что бы фронт без такого тыла смог бы? Да ничего! Да и те люди, которые просто жили где-то далеко от фронта, какую-то мирную жизнь создавали, мне очень дороги. Почему обязательно кровь надо проливать? Надо жить долго и счастливо! Я помню, когда с ранением меня в эшелон грузили, на нас немецкая авиация налетела, а в эшелоне ещё совсем маленькие дети были. И они так по-детски обрадовались, когда самолёты увидели. Дети же не понимают, зачем взрослые так жестоко себя ведут, ради чего воюют друг с другом. Самолёт, кричат, самолёт, помаши нам крылом! А самолёт им на голову бомбы сбрасывает. До сих пор это забыть не могу. Внука в детский сад водил, когда он маленький был, так дети во все времена одни и те же – они тоже как увидят пожарный вертолёт или «кукурузник», машут ему ручонками и панамками, кричат, смеются. А мне кажется, что из него сейчас бомбы повалятся. Я плачу, а внук меня за рукав дёргает и не понимает, с чего бы это мне плакать, – засмеялся Вишневский. – Это хуже всего, когда детей война касается. Вот под Берлином против нас мальчишки немецкие воевали.
– Гитлерюгенды?
– Да, они самые. Помню, один на меня вышел в лесу, гляжу на него – пацан ещё совсем: ну как такого убить? Я у него фаустпатрон из рук выбил, да оплеух надавал, а он ревёт и глазёнки свои арийские кулаками трёт. А глаза-то такие же синие, как и у нас. Или берлинские старики в ополчение призывались, это ещё хуже было, чтобы вот так старика убить.
– А Вы видели Рейхстаг?
– Видел.
– Ой, как здорово! А что Вы там делали?
– Да много чего. Мы пока до него добрались, так чего только не делали. Помню, в какой-то больнице или роддоме оборону держали. Немецкие бабы рожают, орут, а кругом стрельба такая, что оглохнуть можно. Стёкла от взрывов вылетают, потолки обваливаются, один снаряд прямо в центр палаты угодил. Мы в соседнюю палату прорвались, а там на столах такие маленькие кулёчки лежат и тоже кричат. Я не сразу и сообразил, что это дети новорожденные. На них куски штукатурки и осколки сыплются, а мы и не знаем, что делать. Вот каково детям так жизнь начинать, когда вокруг взрослые такое творят, так с ума сходят? Я какого-то младенца окровавленного схватил, бегал с ним, бегал, думал, как его спасти, а потом смотрю, он уже мёртвый. Я думаю, что тогда и увидел настоящее лицо войны…
– А у Рейхстага-то Вы что делали? – тупо попытались мы повернуть нашего ветерана к героическому сюжету.
Самое ужасное, что в тот момент нам было совсем не жалко этих новорожденных младенцев, детей наших врагов, которые заставили так страдать нашу Родину. Страшно хотелось мести за Хатынь, за Смоленск, за Ленинград.
– Да что там можно было делать? Плакал я. Все плакали. Никто поверить не мог, что эта чёртова война наконец-то закончилась. Я даже удивился, что не разучился плакать за войну. Думал про себя, что уж ничего меня до слёз не прошибёт, а тут рыдал как дитя. Но это хорошо.
– Что хорошо? Плакать?! – удивились мы.