Таков центр притяжения моих привычек, и я охотно сказал бы — мой круг. Меня здесь все знают, да и мне знакомо почти каждое лицо. Мне, как завсегдатаю, оставляют место на скамье, куда я обычно присаживаюсь, и в компании, причудливо смешавшей представителей всех классов и общественных положений, я беру одновременно уроки языка и хороших манер. Я хочу, чтобы ты узнал, как судьба обошлась в мое отсутствие с некоторыми из наших алжирских друзей, знакомыми по перекрестку. Боюсь, что кое-кто уже расстался с жизнью, но в ожидании более достоверных сведений могу сказать это лишь о моем старом друге — вышивальщике.
Он был самый старый и по возрасту, и по продолжительности нашего знакомства; его звали Си Брахим-эт-Тунси. Это был мавр из старого тунисского рода, вышивальщик по общественному занятию, живший в уединении, как патриарх, ему не хватало разве что детей. Наша первая встреча, состоявшаяся — увы! — много лет назад, уже обрела для меня очарование иной эпохи; вот почему, рассказывая тебе об этом славном человеке, которого сейчас уже нет в живых, я грущу вдвойне. Знакомство произошло среди ночи, вскоре после того, как я сошел на берег. Я заблудился в верхнем квартале, еще менее освещенном, чем сегодня, иначе говоря, всегда погруженном во тьму, исключая лунные ночи. Все было закрыто; меня окружали тишина и темень. Только слабый лучик, пробивавшийся из еще открытой мастерской, вел меня по пустынной улице; не спал лишь бледный старец с белыми кистями рук, вышивавший золотой нитью арабский кошелек, его голова была обернута муслиновой тканью, а белая борода придавала ему почтенный вид. Лампа освещала его работу; ночное бдение отшельника оживлял крошечный, ослепительно белый цветок, напоминающий лилию, стоявший в вазе с высоким горлышком.
Услышав шаги, он приветствовал меня, предложил присесть вежливым жестом, угостил трубкой и снова погрузился в работу с безмятежностью человека, примиренного духом с людьми и собственной совестью. Было одиннадцать часов. Город спал, и я слышал доносящийся из глубины порта рокот моря, вздымавшегося со спокойным постоянством, словно грудь ровно дышащего человека. Картина казалась такой простой и насыщенной, наполненной мужественным спокойствием и безупречной гармонией, достойной избежать забвения и запечатлеться в памяти.
Когда я стал прощаться, вышивальщик взял цветок, стряхнул воду со стебля и подарил его мне. Цветок был мне неизвестен, и я никогда не видел таких с тех пор. Я не решаюсь записать его название, не будучи уверен в точности орфографии. Мне послышалось, он назвал его miskromi. Реальное или вымышленное, название мне понравилось, и с тех пор я даже не помышлял проверить, существует ли оно в арабском языке. Сейчас мастерскую Си Брахима занимает резчик, изготовляющий из слоновой кости мундштуки для трубок.
Зато Си Хадж-Абдаллах жив и полон сил; всегда на живописном перекрестке, в глубине лавочки, разнообразием товаров не уступающей базару. Может быть, он чуть похудел, из-за чего кожа на его щеках обвисла, но по-прежнему мил и любезен. Он одет с тщанием человека, рожденного в достатке, полон добродушия, как подобает счастливому человеку. Я застаю его за излюбленным занятием; он толчет перец в осколке английской бомбы. Исторический обломок, уцелевший со времен бомбардировки Алжира лордом Эксмутом[64]
, воскрешает памятную дату в жизни лукавого старика, яркого представителя алжирской мелкой буржуазии.Наман выкуривает чуть больше гашиша, чем прежде. Убийственная привычка пробуждает в нем созерцательность по мере угасания сознания. Он страшно бледен, а худоба уже не удивляет, поскольку знаешь, что он питается одним дымом. Вполне возможно, что я стану свидетелем его кончины, если же он протянет до моего отъезда, то наверняка распрощаюсь с ним навеки. Он тихо перекочует из одного мира в другой в разгар дурманного видения, которое, я надеюсь, не будет потревожено агонией. Из всех жизненных благ ему доступен только сон, если ему вообще удается сомкнуть глаза, что весьма маловероятно. Он уже во власти смерти. Разум пребывает в состоянии незыблемого покоя, а душа так легка, что оборвались почти все ее земные связи. Словом, наш мудрец побратался со смертью, не порвав окончательно с жизнью.
Он узнал меня, возможно приняв за постоянного гостя дурманных видений. Заулыбался без тени удивления, как при встрече со старым знакомым, которого видел накануне. И все же спросил, откуда я прибыл. Я ответил:
— Из Франции.
— Значит, ты любишь путешествовать?
— Очень.
— Я тоже. Жизнь дана, чтобы что-то узнать, — добавил он, — но путешествия гораздо лучше.
Он по-прежнему лежал на скамье в глубине кофейни, где мы расстались когда-то, и курил ту же маленькую трубку с истончившимся мундштуком в серебряном футлярчике. Борода его поредела, лицо — как у умирающего ребенка. Некоторые курильщики определяют расстояния по времени горения сигары. Легко рассчитать, начиная отсчет с сегодняшнего дня, сколько трубок отделяют Намана от кладбища Сид Абд аль-Кадира.