Впервые я попал в палатку Скотта в середине похода для устройства складов и был поражен тем, какой уют создается в ней при тщательном соблюдении порядка. Ужин проходил прямо-таки в домашней обстановке, но и в безрадостную ночную пору во время короткой остановки для еды небрежность не допускалась ни в чем. Еще большее впечатление на меня произвела сама еда. Палатка Скотта получала, конечно, такой же рацион провианта, как та, откуда я явился. Но там я все время испытывал голод и теперь признался в этом. «Плохо готовят», – отрезал Уилсон, и я вскоре убедился, что он прав, ибо за два-три дня ощущение голода притупилось. Уилсон и Скотт знали множество кулинарных рецептов походной кухни, и тот, кто кашеварил, вместо того чтобы изо дня в день варить дежурное блюдо, разнообразил стол, пораскинув мозгами, и очень редко повторял меню. Мы получали то пеммикан в чистом виде, то с примесью аррорута,[105]
то жертвовали каждый по полторы галеты и готовили «сухой суп», – галеты, поджаренные в пеммикане с добавлением небольшого количества воды, и запивали его большой кружкой какао. «Сухие супы» имели еще то преимущество, что экономили нам керосин. Чтобы избежать однообразия, пили иногда какао, иногда чай, а чаще всего напиток собственного изобретения под названием какаочай, сочетавший в себе бодрящие качества чая и калорийность какао. Широкое поле для импровизации открывала выдававшаяся ежедневно на десерт столовая ложка изюма. Он был очень вкусен в чае, но еще лучше в сухом супе, с галетами и пеммиканом. «Век буду вас вспоминать с благодарностью», – с удовлетворением заметил как-то вечером Скотт, когда я, сэкономив из общей дневной порции немного какао, аррорута, сахара и изюма, сотворил «шоколадную похлебку». Правда, на следующий день у Скотта, по-моему, болел живот. Иногда за едой завязывалась интересная беседа, в моем дневнике, например, я нахожу такие записи: «Но за три недели темы разговоров были исчерпаны. Часто за целый день можно было услышать только привычные: «Подъем!», «Все готовы?», «Грузиться!», «Привал!» Последнее через каждые два часа с момента выхода. Если тягловой силой служили мы, то, сняв палатки, погрузив вещи на сани, поспешно запрягались, надевали лыжи и не мешкая выходили. Через четверть часа руки и ноги согревались, рукавицы и финнеско оттаивали. И тут объявлялась остановка, чтобы каждый мог привести в порядок лыжи и одежду, после чего уже шли без передышки два часа, а то и больше.
Было решено уменьшить груз пони, поэтому в ночь с 16 на 17 ноября перед стартом первого 20-ти километрового перехода на складе Одной тонны оставили не меньше 50 килограмм фуража. Это принесло существенное облегчение, и теперь каждая из шести сильных лошадей, вышедших из Углового лагеря с 312-ю килограммами груза, тащила только 281 килограмм. У Джию было всего лишь 205 килограмм, у Чайнамена – 202. Две собачьи упряжки везли 387 килограмм лошадиного фуража, а всего их груз после склада Одной тонны составлял по плану 706 килограмм. В него входили сани со всей упряжью и прочим снаряжением, весившие около 20 килограмм.
Лето, по всей видимости, задерживалось – сильный ветер и мороз – 28 °C не оставляли нас. Отс и старшина Эванс сильно обморозились. У Мирза также был отморожен нос, однако, когда я сказал ему об этом, он только рукой махнул: до свадьбы, мол, заживет. Пони почти все шагали бодрее прежнего. Но назавтра сугробы обросли настом, присыпанным сверху рыхлым снегом, температура упала до – 29 °C. К концу перехода Скотту показалось, что лошади шагают хуже, чем следует, состоялся еще один военный совет, на нем решили ежедневно во что бы то ни стало проходить в среднем 20 километров и оставить на этой стоянке еще один мешок фуража, а в случае необходимости посадить лошадей на полуголодный паек. Отс согласился, хотя утверждал, что они шли сверх ожиданий неплохо и что даже Джию и Чайнамен три дня протянут наверняка, а может, и целую неделю. Боуэрс, напротив, никак не желал расстаться с этим мешком корма. Между тем Скотт записал в дневнике: «