– Первичная эйфория очень скоро превращается в видения собственных галлюцинаций, неминуемо вырождаясь в «бегство от реальности», и в конце концов делает существование человека несовместимым с его истинной сущностью настолько, что даже до наступления физической смерти жизнь исчезает, превращаясь в не-бытие…
Арсений говорил и уходил из моей памяти. Вслед за ним ушла и мама, взволнованно сказав на прощание:
—Ты даже представить не можешь, Ник, как яростно они себя защищали, издеваясь над всеми, кто был не с ними! Они использовали и переиначивали всё, что попадало под руку, – от великого до смешного и жалкого. Я помню, как они кричали вслед Сонечке, которая отдавала им всю себя без остатка: «Если невозможно найти смысл в вашей жизни, Мы! Сможем! Найти его! В смерти! А вы можете? Слабо?»…
В этот момент в купе вернулся Захария, бросил на меня быстрый, внимательный взгляд, и, напомнив о стоянке, предложил выйт и подышать свежим после дождя вечерним воздухом.
– Софья Алексеевна когда-нибудь говорила, что было самым трудным в этой… борьбе? – спросил я, когда мы уже отошли от вагона.
– Да, конечно, – тотчас ответил Захария. – Она часто размышляла об этом вслух, даже советовалась с нами, так что, если я правильно услышал её тогда, – самым трудным было определить, что является главным… – он запнулся, пытаясь найти точные слова, – сверхценным для человека, от чего он ни при каких обстоятельствах не хотел бы отказаться в этой жизни, и что ещё не было окончательно заблокировано.
Захария замолчал, опять погрузившись в воспоминания. Я молча ждал. Наконец, он кивнул сам себе, как бы подводя итог, и произнёс: – Я помню, как она говорила, и ей невозможно было не верить: «Без самообмана познать грех и очиститься от него – вот главное», но насколько же люди далеки от правды и прежде всего по отношению к самим себе! – проговорил он с горечью. – Так что идти приходится окольными путями.
– А Верочка? Она… смогла?
– Я как раз о ней и думаю. Главным для неё был страх. Страх потерять своё актёрское обаяние и, значит, сцену, которую она обожала и без которой не мыслила дальнейшей жизни. Но это, вы понимаете, – совсем не то, о чём говорила и думала С. А. – Захария как-то очень невесело улыбнулся:
– На время Вера справилась со своей зависимостью. Правда, потом появились другие… Так что драмы не закончились, и это при том, что Сонечка виртуозно использовала не одну, а множество замечательных идей.
Я ещё только намеревался задать свои бесчисленные вопросы, цепляющиеся друг за друга, а Захария уже отвечал, и хотя сейчас я был погружён совсем в иные думы, краем сознания всё же успевал отметить и ту лёгкость, с которою он схватывал всякую мысль, и то заинтересованное понимание, с каким он откликался на каждое слово или даже намёк.
– Да, личность обретается только через работу над сверхличностными задачами. Вы это хотели сказать?
– Скорее, спросить, – смущённо ответил я, но он, как ни в чём не бывало продолжал:
– Знание только совместно с его владельцем превращается, – может иной раз превратиться! – в нечто, способное к развитию, а там уж, на этом пути, в конце каждой ступени лестницы по самопреодолению, есть место и для следующей. Так что не надо слепо следовать за Учителями, достаточно просто идти туда, куда шли они… Однако, – он оглянулся, – нам, кажется, пора возвращаться, я слышу гудок.
Кругом на станции и в вагоне зажглись огни, сменив и дополнив собою незаметно выросшие вечерние тени. Стало очень уютно в купе и, наверное, в тех домах, чьи светящиеся окна заманчиво мигали вдали. Обычно легко успокаивающие меня образы благоустроенной, чужой и неведомой жизни сейчас не приносили покоя. Душа моя болела, но я этому не противился. Я не хотел, чтобы боль исчезла, – её нужно было прожить.
Когда в конце лета я повторно осматривал выставку работ, организованную Асей для друзей Сонечки в её загородном доме, то обратил внимание на один рисунок, выполненный в технике карандаша с цветными мелками, совсем не в стиле С. А. На подрамнике, стоящем отдельно от остальных экспонатов, был закреплён большой лист бумаги, всё пространство которого занимали изображения самых разных существ, обозначенных тонкими, ускользающими штрихами, так что не сразу можно было различить лица и тела людей; дороги, деревья, дома; бабочек, траву и цветы, даже каких-то маленьких животных на земле. Будучи иногда лишь слегка намечены простой аскетичной линией, они, как ни странно, выглядели очень живыми. Мне даже подумалось в тот момент, что искусство, сохраняющее такую наивность и простоту, являет собою настоящий заповедник неоцифрованного чувства.