Я просидела с дочкой четыре месяца. Потом Томочка поправилась окончательно, Стас оставил преподавание и ушел в НИИ, я устроилась в маленькое проектное бюро, и жизнь наша пошла обыкновенно и спокойно.
В девяносто первом году мне было тридцать, дочке пять, мужу тридцать два, и жизнь вдруг, в один светлый сентябрьский день, показалась нам ужасно интересной. Наша страна доживала последние месяцы, и, хотя мы не знали этого точно, каждый из нас чувствовал неотвратимые перемены. Тома выразила это попыткой самостоятельно постричься (шуму было, когда я застукала ее с ножницами в руках) и решительно высказанным желанием превратиться в мальчика и пойти на войну. Стас, в полной уверенности, что наша пятилетняя дочь тронулась умом, собрался уже вести ее к врачу, но его отговорила моя мама.
— Стасик, — успокаивающе сказала она. — Ты посмотри, что по телевизору показывают. Пусть ребенок играет, во что хочет. Время такое…
Тогда мы купили Томочке водяной пистолет, собрались и впервые за несколько лет поехали в настоящее отпускное путешествие. Друг Стаса, молчаливый Куаныш, с тонкой восточной бородкой, работал в прибайкальском лесничестве, и мы остановились у него. Две недели абсолютного спокойствия и немыслимой красоты явно пошли нам на пользу.
— Уезжать не хочется? — спросил как-то Куаныш, глядя на закатные сосны своими раскосыми глазами.
— Не-а, — призналась я.
Стас укладывал Томочку спать, из дома доносилось его приятное пение: «рыбки уснули в пруду-у…»
— Оставайтесь, — серьезно сказал Куаныш. — Славку не уговорить, может, ты на него повлияешь. Следующие десять лет лучше жить здесь.
— Почему?
— Там жизнь изменится, — он пожал плечами. — Ты изменишься. Тамарка тоже… Понимаешь, Оксан, там ты никогда не будешь знать, кем вырастет твоя дочь. А здесь будешь.
— Да, а школа?
— В местную сельскую школу пусть ходит. Тут ничего не меняется, ты чувствуешь? Сам меняй свою жизнь, как в голову взбредет. А там, — он махнул рукой за сосны, — все перевернется, вас перевернет, закружит… Вот я. Биолог. Все куда-то лез, кандидатская, докторская… Жена от меня ушла, зачем ей муж, которого, понимаешь, птицы в зоопарке видят чаще, чем она. А в семьдесят девятом приехал первый раз сюда… Тишина, природа, азиатские корни опять-таки напомнили о себе. Я как прошелся тут по деревне, мне человек пять молока вынесли, а я на них смотрю и чувствую: мои, родные… Все, думаю, остаюсь.
— И не жалеешь? — спросила я.
— Жалею иногда, — ответил Куаныш. — Там я был ученый, орнитолог, а здесь? Егерь. Только там, понимаешь, я бы сдох давно. Там жизнь как-то отдельно от людей течет, захочет, и перевернет всех, захочет — в грязь, захочет, — на войну… А здесь я сам своей жизни хозяин. Я даже разговаривать начал как бурятский старец, чувствуешь?
— Точно. И я не могу представить тебя где-нибудь в лаборатории.
— Ну, там я, положим, почти и не бывал.
— Зато я прекрасно помню тебя в детстве, — это Стас вышел и встал на крыльце за нашими спинами. — Приличный такой, в костюмчике… И что выросло…
Куаныш хмыкнул, покачал головой и действительно стал похож на бурятского или монгольского мудреца из сказок. Он был всего на шесть или семь лет старше моего мужа. Забыла, где и как они познакомились.
— Хорошо-о, — сказал Стас, садясь между нами. Мы сидели на настоящем деревянном крыльце. — Настоящая, чистая свобода.
— Ну так оставайся, — хитро посмотрел на него Куаныш. — Все равно потом сюда захочешь.
— На пенсию сюда приеду. У тебя, дружище, это все — он обвел рукой, — в крови. В генах. Ну не леса, так степи. А мы в энных поколениях урбанисты, — Стас прислушался. — Кукушка. Кукушка-кукушка, сколько мне…
— Тьфу на тебя, — сказала я. — Живи подольше.
Жизнь перевернулась, когда мы приехали в город. У папы случился инсульт.
Все боялись, что он не оправится, но он оправился. Он и сейчас невнятно говорит, не может ничего держать в левой руке и окончательно потерял зрение, но в его возрасте это не самое страшное, что может быть. Вообще он отлично держится для своих лет. Моя прабабушка — его бабушка — прожила сто девять лет, так что задатки долгожителей у нас есть. А тогда мы были так заняты страхом и заботой о папе, что не заметили, как страна вокруг нас перестала существовать.
— А почему вы стираете свидетелям память?
— А зачем хорошим людям сидеть в психушке? — я ответил вопросом. Не люблю так делать, но вариантов не видел.
— Ну вот я, например, и так никому ничего не скажу.
— И будешь жить, зная… зная это все? — сочувственно произнесла Дарья.
— Буду, — решительно сообщила Катя.
Таксист хрюкнул.
Они не могли ей ничего сказать. То, что они знали, невозможно было передать человеческой речью. Но Катя принадлежала к редкой породе сумасшедших, отказавшихся от сотрудничества с серафимом. Это у нее было семейное. Но она, в отличие от отца, последовала за мной, и теперь задавала бессмысленные с точки зрения остальных моих спутников вопросы.
— А Пушкину почему не стерли?
— ?!
— «И шестикрылый серафим на перепутье мне явился…»
— Стер, — сказала Дарья. — Совпадение.