«Так нечестно, – сказал я, – это неправда». И вышел, а все стали смеяться. И прищелкивать языком, очень, мол, я похож на того Мариано, что в невзаправдашней шляпе.
XII. Три мойры[53]
Широко-широко разливается река жизни, неся свои воды среди поросших лесом холмов, серебрясь от круглой луны, и чудится, будто привольна река, конца-краю не видно; по весне выплескивается из берегов, осенью поторапливается к устью многообразных завершений.
Но что за шум, такой тихий шум? Нет, это не в
Никто не видит их лица (свои делишки проворачивают они за нашей спиной), но оно у них, несомненно, омерзительно: старость и бессердечие превратили этих женщин в бесполые, серо-бурые куклы с огромными носами, пучками вылезающих из ноздрей волос, с облысевшими надбровницами, бросающими тень на гноящиеся глаза. А пальцы? Взгляните-ка на эти пальцы – шишковатые, толстые, мужицкие, ими бы землю рыть да навоз разбрасывать, а не заниматься тончайшей ручной работой – пропускать, отмерять и обрезать человеческую жизнь. Вот в какие руки попала ты, душа-душенька. В грязные, толстокожие. Сидишь со связанными за спиной руками, стянутая какой-то старой тряпкой, и все, что в твоей власти, – пошевелить стопой или сморгнуть, всего-то. Да ровно столько тут и твоей воли – не руль ты себе[54]
, а щепка, и несет тебя волна, куда ей вздумается.Кормили тебя глупостями о ведьмах, насылающих болезни, створаживающих молоко в коровьем вымени, несущих яйца с таинственными знаками на скорлупе. О ведьмах, парящих над миром людей богобоязненных, склонившихся в трудах над землей; о ведьмах, втирающих в свое тело жир висельников, седлающих вилы и кочерги, но нет худших ведьм, чем Клото, Лахесис и Атропос[55]
. Первая держит в своей лапище клубок нитей, обмотанных вокруг маленькой фигурки, – да, это ты, душа-душенька, ты,Связанная, несомая Бог весть куда над поблескивающими вешними водами, чувствуешь ты лишь то, как колотится кровь в твоих запястьях, обмотанных пульсирующей нитью жизни, – это твоя кровь стучится в стенку той крови.
XIII
«Да ничем я не болен, – в который раз повторял я, – просто хочу спать, хочу отдохнуть». Но Гумерсинда все посылала и посылала за лекарями, а те обследовали меня и, со страдальческим лицом кивая головой, задавали глупые вопросы, нюхали мочу, разглядывая ее на свет, щупали пульс, ставили пиявки, предписывали снадобья. Но я на здоровье не жаловался. Просто на двадцать пятом году жизни мне вдруг открылось, что я не человек, а деревянная марионетка, причем нити, привязанные к моим плечам, локтям, ладоням, коленям и ступням, к моим векам и губам, кто-то отрезал, и лежат они на полу, будто длинные мертвые пряди волос. От марионеток с отрезанными нитками проку как от козла молока, их помещают в ящичек и закапывают. В худшем случае кладут на полку, где они могут лежать себе тихо-мирно, их не побеспокоят марионетки в черных одеждах врачевателей, особенно одна приставучая, в дамском платье или пооббитая в нескольких местах фигурка старого вепря, который закрадывается в дом и вынюхивает, где тут можно отыскать то, что особенно ему по вкусу, где тут его лакомства, его трюфели: гнилье, смерть и болезни.
Навещала меня и мать. Но почти ничего не говорила – она все понимала. Она всю свою жизнь была будто заживо закопана. Как самка крота, роющая в жирной земле коридоры, родящая детенышей или скидывающая их, хоронящая мертвых, как только они остынут, ищущая сладких корешков для своего муженька-самца. Я ставил себе ее в пример. Накрывал лицо подушкой, отворачивался к стене и говорил про себя: взгляни. Тридцать пять лет провести как фасолина под камнем, выпускать одни лишь белые ростки, тянущиеся наугад к свету и воздуху. Быть госпожой, женой богача, а прожить тридцать пять лет как прислуга, угождающая своему господину во всем, буквально во всем, но, несмотря на это, всегда не столь важная, как бой быков, как