Запахи хлынули, кружили голову. Дорога дышала углекислым газом, сами машины непривычно бесшумно носились туда-сюда в небольшом просвете, видном со двора. У гаража развалилась гора мусора, которую никто не разберет даже на ленивом субботнике.
Женя не представлял, как гнетуще будет жить в этом затишье перед бурей. Тревога шла за ним по пятам. Она опустила руки на виски, поворачивала голову то в одну сторону, то в другую, заставляла вглядываться в каждое движущееся пятно.
Будь то пакет, дворник, метла, бабушка в пестром платье, привставшая, чтобы поправить юбку и сесть обратно, – смотри, смотри, смотри, запоминай, следи, а что еще остается, если мир затих?
Мальчишка крепко сжимал руку матери, всегда сухую и грубую от той дряни на заводе. Мать много лет вдыхала, трогала синтетику и все, что с ней связано. Полимер – вот еще слово, которое услышал очень рано. Оказывается, это не человек, который меряет поля, а какая-то отрава. Она-то и сделала мамины руки, голос и движения сухими. Женя не мог вспомнить, что именно изменилось, но голос звучал по-другому.
«Если полимеры это делают с кожей, то что они делают со всем, что под ней? Они иссушают изнутри?» – думал Женя, счастливый мальчик, еще не знающий ответа.
В подъезде пахло краской. Они поднялись на четвертый этаж из четырех, под самый чердак. Открыли дверь, Женя спрятался в свой угол, за ширму из фанеры. Кровать – паллета, сверху матрас и плед, который бьется током, если сильно вошкаться. Отсюда видно все. Видно-то видно, а смотреть ни на что не хотелось. Силы кончились. Женя заснул, надеясь, что снова проснется в другом, шумном мире, где все по-настоящему.
Первым же делом Женя высунулся в окно. Ветер тревожил провода, трепал листву, как любимого пса. И ничего, ни звука. Женя рухнул обратно в кровать и горько закричал, не слыша себя. Вымораживающая пустота окружала со всех сторон. Не осталось ничего настоящего. Если бы он услышал собственный крик – это стоило той боли, рвущей горло. Но ничего. Мир все еще сидел в засаде. Женя закрыл уши руками и снова открыл.
Показалось лицо матери. На ней был халат цвета старого желтого синяка. Тонкие губы что-то спросили. Женя посмотрел на часы на стене. Скорее всего, мать звала поесть что-то пресное. Что бы она ни готовила, всегда получалось пресно, бесцветно. Женя часто не помнил, ел он что-то или нет. Не то чтобы голод крутил кишки, просто он не помнил. Сегодня на завтрак была овсянка. Несколько ложек сахара и варенье были бессильны – еда всегда оставалась пресной.
Сняли гипс. Кости срослись. Доктор что-то говорил, и Женя ответил ему беспощадным лютым взглядом. В глазах кипел гнев, какой рождается от жестокой боли, от сотни и тысячи попыток докричаться до кого-либо. Такой гнев приходит после горя и бессилия. Такой гнев приходит лишь под руку со смирением, ибо силу этой ярости надо обуздать, и отчаяние – славный страж. Потом взгляд исподлобья будет пронзать всякого, кто из вежливости или по незнанию обратится к мальчишке.
Утром понедельника Женя не знал, какой это будет тяжелый день.
– Абрамов? – спросила учительница.
Женя сжимал потные кулаки, зыркая карими глазами по классу. Нельзя сплоховать. Его спросят сразу после Боголюбова.
– Боголюбов? – продолжалась перекличка.
Вот сейчас.
«Воронец?» – угадал Женя.
– Я здесь, – громко ответил он.
Весь класс обернулся на него. Их взгляды искрились, как петарды перед пуском. Женя продолжал стоять, растерянный и загнанный в угол. Раздался салют оглушительного птичьего заливистого смеха, шакалий вой поднялся на весь класс. Черт его знает, какие звуки вылетали из пастей детей, но Женя слышал осатаневший зверинец, вставший на уши.
Целое лето и весь сентябрь Женя пристально вглядывался в притихший мир.
«Засада…»
Воронец еще не знал о тварях, не знал, как жажда и чутье пробуждаются. Для Жени просто открылся мир, в котором блеск глаз – не просто строчки из поэзии. Свет был реальным. Он мог исходить рассеянно, нежными облаками, мог скользить тяжелым туманом и стелиться по полу. Видел глаза, мигающие, как хило вкрученная лампочка. Это был мир движений, пластики.
Чутье больше не давало закрывать глаза на сухие движения матери. Она обнимала сына, когда тот приходил из школы. Нос сразу ловил пластик и резину, бросал обратно в реку и давал течению унести мусор прочь. Мама опять ставила на стол тарелку пресного не горячего и не холодного супа. В нем плавало слишком много всего, чтобы не иметь ни одного вкуса, но с первой ложки все стало ясно. И ясность эта пугала, и пугала достаточно сильно, чтобы рискнуть.
Наступила ночь. Женя не придавал значения обострившемуся во тьме зрению. Просто был рад, что мрак отступил. Воронец слишком скучал по маленьким знакам судьбы и просто принял добрый знак, не заглядывая ему в зубы.