Зато имеющие «постоянство» и состоящие в профсоюзе увольнений особо не боялись. Те, кто работал до нас, уже добились, тоже не сразу, но вместе, что даже при сокращении предполагалась приличная денежная компенсация, и на нее можно было жить долго, не нервничая о скорейшем трудоустройстве.
Я еще был тогда поначалу контрактник и потому забастовку игнорировал. Нахлебавшись мутной воды первых лет эмиграции, я держался за место всеми уцелевшими зубами. Как и большинство работающих рядом — в национальных службах разных стран и языков.
Но, пройдя через строй с плакатами в солидное здание Буш-хауса «Би-Би-Си», я так и не смог тогда заставить себя после смены снова выйти на улицу. И на сутки остался в офисе, переночевав на стуле у компьютера.
Мне было стыдно пройти тот десяток метров к тротуару среди незнакомых кричащих коллег с плакатами, самыми мягкими из которых были «позор» и «крыса». Ладно, там кто-то из отсталой труднопроизносимой и продажной страны.
«Русский» и «штрейкбрехер» казалось постыдным вдвойне.
Но это было давно — во времена, когда крысы считались маргиналами, еще не расплодились и их было относительно мало.
Москаль
Праздник, День армии и флота, был у нас выходным. Мы сидели, втроем, у Ореста в его бытовке художника части, подальше от глаз замполита батальона Лукинского. И пили дешевое, но крепкое, как портянка, вино. Лукинский тоже пил, но мало. Видимо, боялся проболтаться. Поэтому допился только до старшего лейтенанта. Что не мешало ему сверх меры упиваться беспредельной властью и освобожденной от труда должностью. Лукинский по закуткам части не ходил. Боялся какого-нибудь падшего кирпича на свою голову. Поэтому мы чувствовали себя в безопасности и покое. На то и праздник. В армии, надо признать, пьют обычно по возможности, а не по поводам. Повод там один и тот же — за тех, кто остался дома и за возвращение. Последнее, самое главное. Ореста забрали в армию из Западной Украины. Именно забрали. Как и нас: меня и нашего третьего, Володю из Армении.
Это большая разница с теми, кто, вообще, никуда не уезжал. С такими и говорить не о чем. Потому что и им — не о чем. Остается только слушать. Да и то, в молодости, когда слушаешь и говоришь со всеми подряд. Потом, со временем, это становится скучно, до тоскливости. Текущие мелкие склоки, разбитые на подробности пустые диалоги, со смыслом мимики и многозначительной интонацией. Конфликты вокруг амбиций и прочие тараканьи бега. Вечные «пусть», «должно быть», «не должно быть», «надо, чтобы…».
У нас, увезенных, было только вчера и завтра. О сегодняшнем мы не говорили. Во всяком случае, друг с другом. Уже поняли, в основном, нутром, что это суета. Путь все идет, как идет. Видали и похуже. И это лучшее высшее образование.
Вот мы и пили, степенно. За будущее.
После третьего стакана Володя сбегал куда-то и принес старенький фотоаппарат, сделать снимки на вечную память. Орест вдруг заерзал, как шмокодявка без погон и выскочил восвояси. Сказал, что приготовится. Мы, не дождавшись, разлили было по новой, за всё хорошее, как он снова появился, неожиданный. С закатанными по локоть рукавами, в немецкой каске и с муляжом двух гранат за приспущенным небрежно ремнем. Гранаты были с длинной ручкой. А в руках у него крепко деревенел черный немецкий автомат.
— Реквизит от предшественников, — гордо пояснил Орест.
Прежде, до строителей-железнодорожников, здесь, уже в России, располагалась другая часть и там даже ставили сценки. У нас же не было ни самодеятельности, ни концертов, ни библиотеки. Ничего. Даже кино не показывали. Только работа.
В этом мире та же служба у каждого своя, хотя армия, вроде, была одна. Как казарма, столовая или построение.
Не то, что жизнь.
Орест выглядел лихо, как пьяный эсэсовец на кураже. Тем более, что шевроны на гимнастерке у него были с нарисованными нацистскими молниями. А на кулаках и выше, под татуировки, синели четкие подписи, по глазам «Смерть москалям» и «Слава Украине». Верхние три пуговицы были расстегнуты и на груди, прямо к горлу, подступал треглавый трезубец. Ореста прилично развезло и он запел какую-то бодрую песню о смелых хлопцах и ворагах.
— Но Ярослав Галан тоже был украинец, — когда он допел, сморозил я. Вечно грамотный невпопад. — За что же его, гуцульским топориком?
— Так он же коммуняка — изумился Орест — А их… Москали — все коммуняки. Жадные до чужого. Только грабить и сажать могут. То ли дело немцы, никого не трогали. Отец рассказывал, что при них спокойно жилось, пока «красные» не вернулись. Интернационалисты, без Родины. Сами боялись не то, что в лес — на улицу вечером выйти. Хвосты поджимали. Москали, они, поодиночке, трусливые. Володя, чего сидишь? Снимай, на память. Он шлепнулся на стул, распаренный. И затих.
Уже стемнело. Мы неловко допили и разошлись. Отсыпаться.
Утром, сразу после завтрака, к нам в казарму прибежал Орест. Мятый, но с четкими выпученными и бешеными от страха глазами.