От перчаток в пальцы, в ладони, в запястья и выше потекло тепло. Откуда? Зачем? Невозможно же. Неужели перчатки тоже? — зажмуриваясь, успел подумать он.
Но выстрелило не под веки. В сердце.
Свет. Свет. Боль. Страх. Лёшка хватанул воздух ртом, горячее потекло из глаз. Будто сквозь ватную прослойку донёсся голос тёти Веры:
— Алексей, что случилось?
— Ничего, — выдавил он, тиская перчатки в руке. — Я пойду.
— Куда? С тобой всё в порядке?
— Я кое-что…
Стукнувшись о косяк, Лёшка кое-как выбрался в коридор. В груди всё сжималось. В глазах всё плыло.
— Алексей!
— Извините, тёть Вера. Мне нужно…
— Кроссовки!
Без этого окрика он, наверное, ушёл бы босиком. Кое-как обулся, снял куртку с крючка и вместе с перчатками прижал к груди.
— До свидания.
— Алексей… — как-то обессилено произнесла тётя Вера, темнея в кухонном проёме.
— Я зайду. Потом. Всё в порядке.
Лёшка не помнил, как оказался снаружи, уже в переулке. Возможно, минуя лестницу, прошёл сквозь перекрытия сразу на первый этаж. Он осознал, что деревянным истуканом стоит у подъезда, борясь с желанием разреветься, и заставил себя сделать несколько шагов в направлении перекрёстка. Затем снова был обрыв, провал, беспамятство.
Он очнулся у какой-то канавы, на лавочке, под тополем, то ли в сквере, то ли во дворе, в совершенном одиночестве и теперь уже разрыдался без боязни кому-либо попасться на глаза. Как остановить слёзы, если они сами текут без остановки?
— Сука. Су-ука.
Лёшка наклонялся к земле и негромко выл.
Со стороны Мёленбека было настоящей подлостью не сказать, что и земные вещи могут быть хельманне.
Как жить теперь?
И ладно бы Лёшка уловил отдельные образы. Это не страшно. Но нет, коснувшись перчаток, он ощутил всё, что занимало и беспокоило родного человека. Будто окунулся в глухое, тщательно скрываемое от него отчаяние.
О-о-о, хоть в петлю.
Лёша, Лёшенька, часто думала, повторяла про себя мама, надежда моя, сынок мой, ну, что ты всё с Диной задираешься… Где ты пропадаешь? Где же помощь от тебя? Опять намусорил, не убрал…
Лёшку заколотило.
— Уро-од.
Он был урод. Даже хуже. Мысли проходили сквозь, будто наждак. Их было много, они не все были о нём, но то, что было о нём…
Ох, некуда от них скрыться.
Одна, думала мама. Как белка в колесе. Бегу и бегу. Кручусь. Нет, конечно, не одна, и Динка со мной, и Лёшка… Как там Ромка-то у отца? Хоть кормит он его? Или забыл про сына со своими бабами?
Нет, сожми зубы, Ирка. И не реви. Ты думала, вся жизнь в одуванчиках? А она — в пелёнках. Да в безденежье. Да в усталости с утра. Да в мечте хоть день, один день ничего не делать. Лежать. Выспаться. Посмотреть кино, любое.
Ничего, Лёшку с Динкой она поднимет. Не развалится. Левая в локте постреливает, растянула где-то. А за Ромку сердце болит. Хоть бы позвонил, стервец. Позвони, Ромчик, белобрысая ромашка моя. Или не помнишь?
Давай, Ирка, всё же не при детях.
Реветь можно и в подушку, ночью, если Динку не знобит, если она заснула, свернулась теплым комочком под боком. Тогда можно.
А вообще — долой слёзы!
Брюки, кофту, носки — это купить обязательно. Лёшке трусы нужны. И плавки. Суп, думала, на два дня наварила — уже всё, едва на донце. Куда в Лёшку лезет? Вытягивается, высокий стал, нос отцовский, подбородок. Глаза — мои. Всё ему не так, всё не этак, какой-то совсем стал… озлобленный, что ли. Сил нет с ним спорить.
Маленький был, всё к ноге лип, подбежит, обнимет, «мамочка, я тебя люблю!». А сейчас? Ох, в лучшем случае, «не лезь» и «отстань». Какие-то свои, непонятные интересы. Или музыку врубит — весь дом трясётся.
Ладно, не расклеивайся, Ирка! Чтобы ты да не выдержала? Выдержишь. Бабушка-покойница вон про послевоенную пору рассказывала, как детьми траву по весне с грядок объедали, как из коры муку делали. Выжили. Значит, и мы с голода не помрём. Перехвачу у Тамарки Галеевой две тысячи, доведу счёт до пяти, пятьсот сразу Шурке Комаровой с работы отдам. Полторы тысячи останется — бешеные деньги.
А там, глядишь, и Лёшка на работу устроится. Всё полегче станет. Вроде соглашается, фыркает недовольно, но со следующей недели обещает заняться поисками.
Ох, устала я, устала. Кто бы помог. Хорошо, подработку ухватила. Вощанович ещё бы не приставал. Раз по десять в отдел зайдёт. А статистика? А отчёты за прошлый год? А покажите мне ведомости. И прижимается теснее. И руку так и норовит…
Тьфу!
Уволит? Пусть увольняет. Ненавижу! Тварь какая. Прибить мало. «Если вы, Ирина Георгиевна, мне не уступите, то мы с вами, скорее всего расстанемся». И улыбочка такая рассеянная, снисходительная.
Господи, сил моих нет. И Лёшка опять с Динкой сцепились, посуда не помыта, горой в раковине, вещи по квартире разбросаны, никому никакого дела. Не сорваться бы. Много ли пользы от истерики? Не реви, Ирка, не реви.
Лёшка с трудом вытолкнул всхлип из горла, нашарил телефон. Размазал слёзы по щекам и набрал номер. Мама ответила после пятого или шестого гудка.
— Да, Лёша.
— Мам…
Что сказать? Что он сам готов прибить Вощановича? И себя тоже готов прибить? Что был плохим сыном?
— Да?
— Мам, я тебя очень люблю, — выдавил Лёшка. — Ты прости меня за всё.