Ветерок дохнул, похолодил плечо, и Лёшка пожалел, что не прихватил куртку. Там ещё перчатки для тёти Веры, сейчас бы и отнёс. Называется: не судьба.
А вообще странно, что после него никто больше не является в особняк. Люди же объявления читают. Или никому не интересно быть секретарём? Все мимо прошли? Не обошлось ли здесь без цайс-мастерства?
Он вынул хельманне из кармана, подержал в ладонях.
Нужно ещё три человека, если они появятся здесь, Мёленбек отправит их в Замок-на-Краю. Для него и для Штессана это очень серьёзно. А для меня?
Жижа сказал бы: всё это психотехники, эриксоновский гипноз, энэлпэ и прочее, увидишь, они постараются подсунуть тебе на подпись бумаги, где ты отрекаешься от огромного наследства в их пользу!
Но на самом-то деле… Лёшка вздохнул и подбросил монету. На самом деле, основной вопрос: верю ли я во всё это, в Шикуака, цогов, хельманне, магию кристаллов, принимаю ли как правду? Или пока это для меня действительно игра?
А что для меня не игра?
Вот, блин, вопрос вопросов. Кто я и что я? Мне почти шестнадцать, и я не знаю насчёт себя ничего. Случись война, зажмусь в угол или побегу на призывной пункт? Страшно, от одной мысли о войне подсасывает. За что отвечаю? К чему стремлюсь? Готов ли я за своё солнце, свой мир, маму и Динку, и Ромку тоже… Вроде и решил это вчера вечером, но опять приходится возвращаться. Значит, не до конца решил? Или всего лишь играл в решение?
Скользкие вопросы, они всегда краешком…
Наверное, этого и добивается от меня Мёленбек, чтобы честно, чтобы до конца, потому что между ответом и настоящим желанием иногда такая пропасть, что ответ ничего не значит. Возможно, когда ответ и желание, решимость совпадают, ты просто взрослеешь. Переходишь из вянгэ в сквиры, и дальше — в панциры и ликурты.
Только ни фига это не просто.
Было бы у меня, как у Гейне-Александры — раз! — и ты один, а на тебе — целая страна. И цоги, и ледяная стена проломившегося чужого мира. Наверное, тогда бы я и узнал о себе, чего стою. Наверное…
Лёшка замер от сверкнувшей в голове мысли.
А в чём разница? В чём разница между Крисдольмом и его страной? Никакой! Почти никакой. Дело в тебе самом, в твоей голове. Можешь ли ты принять ответственность за свой город, за хотя бы часть его или убедишь себя, что всё и так хорошо, и есть кому заняться и улицами, и домами, и людьми.
Лёшка усмехнулся. Тысячей от Ромки откупился. А выйти к уродам, его ищущим, зассал. Ну, честно же, так и есть! Штессан сразу раскусил — вянгэ.
Вянгэ!
Он ударил себя в скулу кулаком с зажатой в нём монетой. Вышло неожиданно сильно. Боль брызнула по костяшкам пальцев, искрой проскочила в глаз.
Блин! Лёшка прижал монету к месту удара.
Считай, получил от одного из этих. И как? Не страшно, терпимо. Этого испугался? Отпинали бы в крайнем случае…
Он зажмурился.
В темноте за веками, как из-под воды, дробясь под каплями, возникло вдруг бородатое лицо, оплыло краями, рассыпалось на части и собралось вновь.
Борода была пегая, рыжая, но с черным клоком под губой и с седым клоком слева.
С грубого, изрезанного морщинами широкого лица посмотрели на Лёшку желтоватые глаза, утопленные глубоко в глазницах.
Крупный нос. Рыжие брови. В ухе — серьга с монетой на цепочке. Низкий лоб украшали бегущие дугой синеватые значки.
Поймал! Не в особняке, а в сквере, за забором. Интересно, Мёленбек уловил или нет? Вытянул человека? Или расстояние…
Лёшка ещё раз закрыл глаза, и лицо послушно вылепилось снова, уже в профиль, с выдающейся вперёд заросшей челюстью.
Ну и ладно, подумалось ему. Ладно.
Радость трепыхнулась в груди, но Лёшка её умял, скомкал, решив пока не возвращаться. Его отпустили до восьми, вот и пусть ждут.
Он оставил скамейку и сквозь сквер вышел к фабрике. Ноги сами понесли его дальше по Шевцова, неправильной, длинной дорогой.
Куда? Куда-то.
Ему казалось, он ощущает землю и асфальт под ногами своим продолжением, его качало, солнце выскакивало то справа, то слева над головой, и город словно вбирал Лёшку в себя, а затем отступал, выталкивая наружу, и этими мгновениями рождались странные мысли и представления, будто перехваченные у домов и заборов, у крыш и канализационных люков: о единстве, о красоте, о глупости, о жизни.
Это было странно и упоительно. Лёшка чувствовал, как собака когтями царапает тротуар (щекотно!), как греется на солнце железо скатов и кирпичная кладка, как звенят провода и шелестят листья на ветках, как орут воробьи, споря за хлебную крошку.
Он был всем сразу.
И Лёшкой Сазоновым, и столбом с дорожным знаком, и окном, и котом на подоконнике, и мелкой пылью, прибившейся в углу. Его захлёстывало печалью и усталостью камня, и ленивой дремотой арок, и радостью тянущейся вверх травы, и голосами людей, и много ещё чем, что невозможно было вычленить.
Очнулся Лёшка на скамейке перед обшарпанным двухэтажным домом. Ново в нём смотрелись только несколько пластиковых окон.
Ощущение общности, единого целого с городом таяло, оставляя грустный, щемящий осадок. Словно что-то не совершилось, не срослось до конца. И снова: не об этом ли пытался говорить ему Мёленбек?