Уже почти погрузившись в сон, я вдруг услышал голоса под окном. Разбираемый любопытством, я залез на стол, посмотрел вниз и увидел двух мужчин средних лет с чашками чая в руках, стоящих у скамьи. «Мне кажется странным, что мне не разрешают взять гостию [29], – говорил седобородый мужчина с ньюкаслским акцентом своему более молодому собеседнику приятной наружности. – Я не католик, – продолжал он, – но молитвы и все остальное те же самые. Если бы ты пришел в мою церковь, тебе бы предложили ее взять». В его словах есть смысл, подумал я. Принятие гостии – самая значимая часть мессы. Именно тогда происходит чудо, история подходит к своей кульминации, лепешка превращается в плоть Христа. Казалось, монахи повели себя несколько враждебно, не допустив его лишь потому, что он не был католиком. Я ожидал, что собеседник поддержит его, но тот лишь стоял, уставившись себе в ноги. «Ага, – сказал он безо всякой интонации. – Тут все сложно».
Слезая со стола, я вздохнул. Трайбализм. Эти монахи были такими же обезьянами, как и все мы, а их белые рясы служили просто отличительным знаком группы, таким же, как черный костюм Джона Придмора, который ему приказали надеть в день стрелки Буллера с конкурентом в лондонском пабе. Спускаясь, я случайно опрокинул небольшую стопку книг со стола. Наклонившись, чтобы поднять их, я увидел небольшой красный томик: «Устав святого Бенедикта». Я взял его с собой в кровать и принялся листать.
Я нашел то, что искал, почти моментально, и мой взгляд сразу остановился на ясном определении. Вот он, новый образ западного эго. Я не мог поверить, насколько сильно он изменился. Во-первых, в нем не осталось места забавам. «Близ входа к сласти лежит смерть». То же самое можно было сказать и про индивидуализм. «Не ходи вслед похотей твоих, говорится в Писании, и воздерживайся от пожеланий твоих». Исчезли даже страсть к известности и славе. «Седьмая степень смирения есть, когда кто считает себя низшим и худшим всех, не языком только, но во внутреннем чувстве сердца, говоря с Пророком: я же червь, а не человек, поношение у людей и презрение в народе».
Презренный червь?
Я вырос в семье католиков: учился в католической школе, ел рыбу по пятницам и ходил в церковь по воскресеньям, пел в хоре, прислуживал в алтаре, исповедовался, бывал на конфирмации и так далее. Не припоминаю, верил ли я когда-нибудь в Бога, но не могу отрицать, что сумеречная одержимость католиков темой вины и греха стала частью меня. Сидя на церковной скамье в тот же вечер, чуть раньше, я словно превратился в желе, которое вновь поместили в привычную форму. Уроки, которые я выучил, будучи непослушным провинившимся сыном и учеником, казалось, навеки сделали меня католиком. Вера в буквальном смысле стала частью меня и моей нервной системы. Католический взгляд на человеческую натуру оказался вплетен в самую ткань моего повседневного опыта, именно им объяснялось мое подсознательное и пессимистичное убеждение, что человеческая жизнь опасна, изменчива и порочна. Мне не удавалось отделять свой сверхкритичный внутренний голос, комментирующий мою низкую самооценку, от голоса церковного Бога, каждое воскресное утро с 9:30 до 10:30 беспрестанно напоминающего, что мы «рождены грешниками» и лишь бесконечные мольбы к высшим силам могут спасти нас от адского огня.
Но теперь я впервые начал осознавать, что обусловило средневековое церковное учение, заставившее «я» устремить взгляд внутрь самого себя в страхе и самобичевании. Как и во времена античной Греции и Древнего Китая, христиане в Средние века стремились к таким типам эго, которые умели сойтись с другими и обойти их. Их мозг словно задавал самый главный вопрос: кем мне нужно быть, чтобы преуспеть в этом мире?