Я проследовал за ним в аббатство, едва освещенное мягким светом заката, пробивавшегося сквозь окна у нас над головой. Я вошел в боковую часовню, в то время как он, явно опаздывая, поспешил в церковь, занимавшую основную часть здания. Это было прохладное место с рядами скамей, пропитанное какой-то стигийской [27] влагой и запахом старой бумаги, воска и благовоний, с атмосферой вины и страха. Где-то вне моего поля зрения монахи напевали медленный и скорбный псалом на латыни, ноты которого переползали одна к другой, словно пальцы старика. Песня камней – она прекрасно дополняла эту обстановку. Я поднял оставленную на скамейке книжечку – перевод псалма, который как раз звучал. Мне стало интересно: что же это за слова, звучащие столь возвышенно и нежно? «Господь одесную Тебя. Он в день гнева Своего поразит царей; совершит суд над народами, наполнит землю трупами, сокрушит голову в земле обширной» [28].
Я положил книжечку на место.
Пение все продолжалось, кружась вокруг меня. Через некоторое время, снова загоревшись любопытством, я взял другую книжечку: «Исповедую перед Богом Всемогущим и перед вами, братья и сестры, что я много согрешил мыслью, словом, делом и неисполнением долга: моя вина, моя вина, моя великая вина». Я словно вывалился из машины времени прямиком в мрачную молодость мира, которая последовала за крахом нашей самовлюбленной, амбициозной, красивой, шумной, жадной, индивидуалистской и согретой солнцем греческой юности. Я ощутил необыкновенное уныние. «Отлично», – подумал я. Я попал куда надо.
Когда чтение псалмов наконец закончилось, меня проводили в мужской жилой корпус. Я прошел мимо деревянной статуи, изображающей сердитого бородатого человека с изогнутым посохом, и оказался в своей комнате, носящей имя святого Григория. Это была гостевая келья: внутри находились койка с потертой простыней и непромокаемой подстилкой, раковина, небольшой стол с Библией, лежащей поверх прочих книг с наставлениями, и тяжелое распятие над кроватью. Я прилег, уставившись на стопы Иисуса, и начал думать о тех странных новых ощущениях, что волновали меня последние несколько часов.
С тех пор как я узнал о конфабуляции, у меня появилась привычка наблюдать за своими чувствами как бы с прищуром и со стороны. Я начал осознавать разницу между своими чувствами и интерпретировавшим их голосом, который звучал для меня теперь все более подозрительно. Согласно расхожему звонкому высказыванию, «мы – загадка для самих себя». Иногда я просыпался с необъяснимым ощущением счастья, но как только придумывал причину такому настроению, мне становилось все равно. То же самое происходило, когда я просыпался подавленным. Что со мной не так? Почему я так себя чувствую? Не понимаю. И я продолжал бестолково сидеть, словно пес в луже.
Я начал видеть свое эго так, будто оно состояло из двух отдельных частей: в одной находился болтливый и зачастую надоедливый интерпретатор, а в другой – мои эмоции и стимулы, которые существовали сами по себе и бурлили где-то на заднем плане, влияя на все и порой переполняя меня. Также я замечал тот сильный эффект, который могло произвести на меня даже нечто совершенно ситуативное, скажем, погода; причем она могла влиять не только на мое настроение, но и на то, как я общался с людьми, насколько критично я относился к себе, насколько сильно мог сопереживать людям в новостях и даже на то, каким человеком я был… на мое собственное «я». Что до текущего моего положения, я понимал, что мной овладела меланхолия, но при этом я почему-то чувствовал себя в тепле и безопасности. Что-то проникало в меня здесь, в компании этих католиков, как будто я возвращался к знакомому, но давно забытому состоянию.
Мой взгляд вновь остановился на распятии над кроватью… вот он, умирающий Иисус, точно такой же, как и в церквях моей юности, его почти нагое тело совершенно: развитые мышцы груди, пресса, таза; бедра и бицепсы напряжены в соблазнительной агонии. Хоть этот «сын Божий» и родился на Ближнем Востоке, но в своей внешности, наготе и эффектной демонстрации