Но независимо от того, обоснованное обвинение или нет, человек не хочет о нем говорить. Из материалов уголовного дела мне было доступно только обвинительное заключение. Этого мало, но для начала достаточно. Я смотрел в эту бумагу и спрашивал: «То, что здесь написано, – ваше?» И дальше внимательно смотрел на реакцию. Вариантов ответа было несколько.
Человек или прямо соглашается, что статья его, или мнется, жмется, но тоже соглашается. Это хорошо. И я не интересовался, кто там кого и сколько раз. Только если он рассказывал сам. А у таких нередко есть потребность, внутренняя потребность, рассказать о себе и случившемся. К примеру, у меня был пациент, который развращал с девяти до двенадцати лет своего пасынка, сына жены от первого брака. Это продолжалось более трех лет, и спалился он случайно, когда фотографии, что он делал, нашли сотрудники ФСБ, которые смотрели содержимое его компьютера по подозрению в какой-то коррупции. Эта тайна, которую он носил в себе, его тяготила, он не мог ни с кем об этом поговорить. Он понимал ответственность. Но все равно не мог остановиться. И все эти годы он готовился к тому, что его могут поймать. Наш разговор был большим облегчением для него. Естественно, у него были и тревога, и бессонница, и прочие штуки, характерные для острой реакции на стресс. Но, после того как я его стабилизировал, он стал полностью адекватен и больше не нуждался в моей помощи.
Другой сценарий: человек с ходу заявляет, что его оклеветали и статья не его. Это тоже хороший вариант. Но здесь я уже начинал расспрашивать, что привело к такому занятному результату, как то, что мы беседуем об этом в моем кабинете. Опять же – или это внутрисемейный конфликт, или менты. Вот чудовищный пример. Электрик средних лет. Жена, двое детей, признаки алкоголизма и черная сумка для инструмента, куда влезала пара полторашек дешевого пива. И вот стоит он недалеко от своего дома, чуть в стороне от крыльца магазина, где и купил это пиво. К нему подходят две девчули лет по 12–13 из «социально неблагополучных семей». И начинают до него докапываться. В прямом смысле этого слова.
– Дяденька, а сколько времени?
– Семь вечера.
– Дяденька, а у тебя есть сигаретка?
– Нет.
– Но ты же куришь, значит, есть!
– Нет, это последняя была.
– Дяденька, а угости пивом.
– Нет.
– Дяденька, ну у тебя две баклажки, угости пивом.
И тут мужик в сердцах не сдержался и говорит:
– А может, вам еще и … показать?!
– А давай, дяденька!
И этот товарищ не нашел ничего лучше, чем расстегнуть штаны и достать свой «болт». Все же пива он уже выпил. Как назло, именно в этот момент проезжал наряд ППС, и менты, вместо того чтобы просто дать этому дегенерату по морде или, на худой конец, закрыть его по хулиганке, «раскрывают» особо тяжкое преступление – действия сексуального характера в отношении лиц, заведомо не достигших четырнадцатилетнего возраста. И как такому вот человеку объяснить сначала, за что он попал в СИЗО, а спустя полгода – за что он получил 14 лет? Как тут не полезть в петлю?
Межличностные разборки, где одна сторона использует уголовно-исполнительную машину то для удовлетворения меркантильных интересов, то для самоутверждения, а то и просто по глупости, – отдельный вид ублюдочности. Здесь и женщины, которые изощренно подкладывают дочерей-подростков пьяному сожителю. Причем самого разврата может и не быть, главное – сделать фото и втолковать ребенку, какие показания давать. И подростки, которые хотят отомстить отчиму. И не очень умные восемнадцатилетние юноши, вступившие по обоюдному согласию в связь с пятнадцатилетними и попавшие в немилость у родителей этих пятнадцатилетних.
Наконец, самый паршивый вариант. Подследственный во время нашей беседы начинает юлить и петлять. На ходу придумывая какую-нибудь чушь, нередко тут же ее забывая и придумывая новую, противоречащую первой. Обычно это говорит о том, что за формальным обвинением стоит куда более мерзкая тайна, которую он боится разболтать. По большому счету мне все равно, но это разъедает человека изнутри и усугубляет клиническую картину.