— Конечно, бери, — повторила она, отворачиваясь. — Много ли нам теперь нужно? Ты меня прости, но… может, мы вообще уедем отсюда. В Херсон. И климат для меня там лучше, и удобства все…
— Ну, ну, ну, — сказал Коптюгов, похлопывая мать по руке. — Распустила слезки! Это что, тебе
— Да, — шепнула мать.
— Возможно, он и прав, — сказал Коптюгов. — Хватит вам на огороде надрываться.
Они надолго замолчали, будто было сказано уже все. Сестричка ушла. Соседки занялись своими делами и уже не прислушивались к их разговору.
— Наверно, женишься теперь? — спросила мать.
— Возможно.
Снова молчанье.
— Расскажи мне что-нибудь, — попросила она.
— В газете все прочитаешь, — улыбнулся Коптюгов. — Рассказчик из меня никакой.
— А
Мать глядела на него с такой отчаянной тоской, с таким ожиданием откровенности, что Коптюгов невольно отвернулся.
— Еще ничего не известно, мама, — сказал он. — Все очень сложно. Мне пора идти. Сегодня работаю в ночь, надо отдохнуть пару часов. Я забегу к тебе на днях.
Потянувшись всем худеньким телом, такая незнакомая и жалкая в этой белой больничной рубашке, завязанной тесемочками, мать погладила его по голове и снова сказала — громко, не для него, а для всех:
— Что у тебя за волосы! Сколько гребенок об них изломала… Ну, иди, иди, Костенька, тебе отдохнуть надо…
В коридоре он столкнулся с той сестричкой и пожалел, что у него нет с собой шоколадки. Сестричка глядела на него снизу вверх и млела.
— Слушай, куколка, — сказал ей Коптюгов, — ты смотри, чтоб через месяц мать у меня бегом бегала! Иначе не женюсь на тебе, понятно?
«Ничего! — усмехнулся он, спускаясь по лестнице. — Шоколадка будет в другой раз. А пока эта куколка сама вокруг матери бегом будет бегать…»
На новоселье Коптюгов, кроме своей бригады, пригласил Ильина, Воола, Штока, Чиркина, но Ильин отказался сразу, сославшись на дела. Ему не хотелось идти: в этом приглашении, быть может, совершенно искреннем, ему вдруг почудилась какая-то неловкость, какое-то глубоко скрытое подхалимство. Ощущение было мгновенным, пожалуй, подсознательным, и Коптюгов заметно огорчился, когда Ильин сказал, что ему некогда и что хватит одного представителя фамилии.
Накануне вся бригада провела, как сказал Генка Усвятцев, операцию «Переезд». Точно к назначенному времени трое пришли к домику на окраине, через несколько минут подъехало грузотакси, ребята быстро погрузили мебель, картонные коробки, какие-то тюки, и, уходя, Коптюгов закрыл дверь на ключ, а ключ положил под резиновый коврик на крыльце. Сергей, который оказался здесь впервые, сказал:
— Ну ты и чудак! Такой дом, а ты в общежитии мыкался…
— Организм, замри! — весело ответил Коптюгов. — Это похоже на критику начальства, а начальство не любит критики.
Час сбора гостей Коптюгову пришлось перенести: на это время было назначено партийное собрание. О пьянке на формовочном участке, в которой принял участие заместитель начальника цеха Малыгин, знали все, и знали, что на бюро это дело уже разбиралось и что Малыгину вынесен строгий выговор с занесением в учетную карточку. К этому относились по-разному. Одни полагали, что бюро загнуло слишком уж круто, — первый случай, можно было бы и помягче, другие, до которых дошел слух, что Ильин на бюро требовал вообще исключить Малыгина из партии, осуждали Ильина: никогда он таким не был, а как стал начальником цеха, пошел крутить вроде Силина. Да, конечно, дисциплина нужна, но ведь младенцу ясно, что Ильин сводит счеты с Малыгиным, — говорилось и такое… На заседании бюро присутствовал Нечаев, и это тоже истолковывалось по-разному: одни полагали — из-за того, что все-таки было чепе, другие — что друзья Малыгина, и в первую очередь замдиректора Кузин, попросили его «не дать Малыгина в обиду». Но Нечаев не сказал на бюро ни слова. Тоже непонятно! Партийный руководитель такого завода, а молчал, как будто пришел на представление! В свой черед третьи оправдывали его молчание: секретарь парткома не вмешивался, потому что мы сами можем правильно разобраться во всем, но вот предложение Ильина…
Никто не знал, что поздним вечером Нечаев позвонил Ильину домой, извинился, что беспокоит в такой час, спросил, не занят ли он, и лишь тогда сказал:
— Вы сегодня быстро ушли после бюро, Сергей Николаевич, а я остался… И, знаете, многие не поняли вас. Мне не хочется передавать вам все то, что я услышал, но мнение, в общем-то, было единодушное, и если попробовать определить его одним словом, это слово будет: несправедливость. Ваша несправедливость, Сергей Николаевич.