Стемнело, когда я вышел на нужной станции и начал взбираться по двум десяткам монументальных ступеней к вершине скалистого холма, на котором располагалась больница Cв. Елизаветы. Поблескивали обледенелые ветки деревьев, сверкающие сосульки время от времени срывались и падали с характерным звоном. Я поднялся по больничным ступеням, вошел в чистый светлый вестибюль и увидел распятие, францисканскую монахиню, одетую во все белое, и статую Святого Сердца Христова.
Когда я очнулся от эфира, мне было очень плохо. Мне не разрешали пить, но я тайком глотнул воды, и словно сотня клинков вонзилась в тело. Тогда монахиня, заступившая на ночное дежурство, принесла стакан какого-то напитка, который напоминал по вкусу анисовую воду и ей же оказался. Это меня несколько подкрепило. Постепенно я снова начал есть, стал садиться в постели и читать Данте. Последующие десять дней были настоящим раем.
Каждый день рано утром я чистил зубы, монахиня заправляла мою постель, и я лежал в счастливом ожидании звуков маленького колокольчика из коридора: Причастие. Я мог считать двери, в которые заходил священник, по тому, как он останавливался у разных палат и комнат. Затем он входил, монахини у двери преклоняли колена, и он приближался с дароносицей к моей кровати.
И он уходил. Звук колокольчика удалялся и затихал в конце коридора. Руки мои спокойно сложены под простыней, в пальцах – бусины розария. Его мне подарил Джон-Пол на Рождество: он не разбирался в четках и позволил себя одурачить в каком-то благочестивом магазине: купил розарий, который смотрелся красиво, но рассыпался в ближайшие шесть месяцев. Видимо подразумевалось, что на него нужно смотреть, а не пользоваться им. Но любовь, которую он для меня означал, была столь же сильна, сколь слабы были сами четки, поэтому, пока бусины держались, я предпочитал пользоваться скорее ими, чем теми крепкими, дешевыми черными деревянными четками, сработанными для рабочих и пожилых ирландских прачек, которые я купил за двадцать пять центов в подвальчике Корпус Кристи, когда проходил катехизацию.
– Ты что, каждый день причащаешься? – спросил меня итальянец, лежавший на соседней постели. Он заработал жестокую пневмонию, счищая снег с крыш для УОР[387]
.– Да, – ответил я. – Я хочу стать священником.
– Знаешь, что у меня за книга? – сказал я позже, днем. – Это «Рай» Данте.
– Данте, – пробормотал он. – Итальянец, – и снова улегся, уставился в потолок и больше не произнес ни слова.
Лежать в блаженном покое и, так сказать, кормиться с ложечки, было не просто роскошью, в этом был заключен смысл, которого я тогда не понимал, да и не должен был понимать. Но пару лет спустя я ясно увидел, что этот образ хорошо описывает мою тогдашнюю духовную жизнь.
Я, наконец, родился, но все еще был новорожденным. Я жил: у меня была внутренняя жизнь, настоящая, но слабая и ненадежная. Я все еще питался духовным млеком[388]
.Жизнь в благодати вроде бы, наконец, стала постоянной, устойчивой. Как ни слаб я был тогда, но все-таки шел путем освобождения и жизни. Я обрел духовную свободу. Глаза открывались яркому и немеркнущему свету небес, и воля училась уступать тонкому, мягкому, заботливому водительству той любви, которая есть Жизнь бесконечная. Ведь впервые в жизни я был, не дни, не недели, а целые месяцы – чужд греху. Так ново было для меня это состояние душевного здоровья, что я ощущал себя даже чересчур здоровым.
Я питался не только умственным молоком духовного утешения, но кажется, не было такого блага, удобства, невинной радости, даже материального порядка, в которых мне было бы отказано.
Неожиданно я оказался окружен всем, что защищало меня от бед, жестокости, страданий. Конечно, пока я лежал в больнице, были какие-то физические боли, небольшие неудобства, но в целом всякий, кто когда-либо перенес обычную операцию по удалению аппендикса, знает, что это не более чем легкая неприятность. По крайней мере со мной это было так. Я прочел весь «Рай» по-итальянски и часть «Введения в метафизику» Маритена.
Через десять дней я выписался из больницы и отправился в Дугластон, в дом, где все еще жили мои тетя и дядя, они пригласили меня отдохнуть, пока я снова не стану на ноги. Это означало еще две недели безмятежного чтения. Я мог закрыться в комнате, бывшей когда-то Папашиной «берлогой», заняться медитацией и молиться, как я и поступил, например, в полдень Великой Пятницы. В остальное время тетушка обычно день напролет толковала о редемптористах[389]
, чей монастырь находился в двух шагах по улице, когда она девочкой жила в Бруклине.В середине пасхальной седмицы я явился к доктору. Он снял бинты, заявил, что всё в порядке и я могу отправиться на Кубу.