И все-таки во мне жила глубокая и твердая уверенность в свободе, внутренне достоверное ощущение благодати, союза с Богом, насадившим во мне мир, не омрачаемый и не нарушаемый необходимостью вооружаться и давать отпор. Этот мир был наградой, которая стоила жертв. И каждый день он возвращал меня к алтарю Христа, к моему насущному Хлебу, к той бесконечно святой, сильной и таинственной целостности, которая все глубже и глубже очищала и наполняла силами мое больное существо, питала бесконечной Его жизнью слабые расползающиеся жилы моего духа.
Я писал книгу – это была небольшая книга – и готовился к лекциям. Последнее занятие было самым здоровым и благодарным, и приносило настоящее удовлетворение.
У меня было три больших класса второкурсников, всего 90 студентов, с которыми я должен был за год пройти английскую литературу от Беовульфа до романтизма. А ведь многие из них не умели даже правильно писать. Но меня это не очень беспокоило, и не могло испортить радости от «Видения Петра Пахаря», «Рассказа капеллана» или «Сэра Гавейна и Зеленого Рыцаря»[432]
. Я снова погрузился в атмосферу, которая покорила меня в детстве, – не в нафталиновые Средние века Теннисона с лютнями и гоблинами, но в безмятежное, простое и полное юмора настоящее Средневековье, – двенадцатый, тринадцатый, четырнадцатый века, дышащие свежестью и простотой, цельные, как пшеничный хлеб, как виноградное вино, водяные мельницы и запряженные ослами повозки: время цистерцианских монастырей и первых францисканцев.Я простодушно обо всем этом рассказывал, стоя посреди класса, заполненного футболистами с длинными неудобопроизносимыми именами: но поскольку они видели, что сам я увлечен предметом, то снисходительно терпели, и даже, не слишком жалуясь, выполняли кое-какие домашние задания.
Класс представлял собой странную смесь. Лучшая его часть была представлена футболистами и семинаристами. Футболисты были в основном на стипендии, денег у них особенно не было, и они часто оставались на ночь. В целом они были наиболее уравновешенными и добродушными и старались не меньше семинаристов. Были они и самыми разговорчивыми. Любили порассуждать о книгах, когда я тормошил их вопросами, побуждая спорить. Могли вдруг открыть рот и выдать резкое, суровое и порой язвительное замечание по поводу поведения каких-нибудь литературных персонажей.
Коме того, некоторые из них были твердые и набожные католики, исполненные веры, простоты, честности и убежденности, впрочем, без жесткости и нетерпимости, которые происходят единственно от предубеждения. В Колумбии было довольно модно презирать футболистов как людей туповатых. Я не хочу сказать, что они все как класс сплошь гении, но эти ребята в Сэйнт-Бона дали мне больше знания о людях, чем я им – о книгах. Я научился уважать и любить этих прямых, основательных, добродушных и терпеливых людей, которым приходится много работать и набивать шишки и ссадины, чтобы развлекать братию и выпускников на футбольном поле, а школе создавать рекламу.
Хотел бы я знать, что с ними теперь, скольких из них убили в Африке или на Филиппинах? Что стало с черноволосым насмешливым Мастриджакомо, который делился со мной своими надеждами организовать свой джаз-банд? А тот долговязый крестьянин с кошачьим лицом, Чапман, которого я встретил однажды вечером, он возвращался с танцев и жевал на ходу, отгрызая от целого окорока? Что сделалось с большим, спокойным ирландцем Квинном, или Вуди Маккарти, у которого длинный шишковатый нос, недоуменно поднятая бровь и грубоватое остроумие? Еще был рыжий Хаггерман, который не был католиком, и который выглядел как типичный футболист, какими их представляли в двадцатых годах – большой, веселый, накачанный мышцами. К концу года он бросил учебу и женился. Другой, которого тоже звали «рыжим», Ред Макдональд, был одним из лучших учеников в классе и очень хорошим человеком: серьезный молодой ирландец с открытым лицом, искренний и старательный. Был еще высокий круглолицый парень-поляк, не помню, как его звали, но на пивной вечеринке второкурсников в конце года он ловко ухватил корову за хвост, и та протащила его через все пастбище.
Самыми умными студентами были семинаристы или те, кто собирался поступать в семинарию, они же были самыми тихими. Они вели себя довольно сдержанно, и сдавали аккуратные листочки, о которых с большой долей уверенности можно было сказать, что это их самостоятельные работы. Сейчас, наверно, они все священники.