В прошлое канула и твоя короткая жизнь, милый отец Тарасий! Погасла она вместе с той лампадой, которая теплилась у тебя в келье перед иконой равноапостольной Нины, унизанной жемчугами. Была свежая бодрость, была избранная душа, мечтавшая о подвиге, было искание свободы от вериг семьи, от эгоизма, от личного счастья, – было и ушло от нас!
Скоро настал вечер, когда молодой монах убедился, что все его простодушные хитрости не вырвут его из цепких тенет. Он бился, как пойманная пташка в синодских сетях. И раз перед ночью велел затопить печь, приказал закрыть трубу, отослал оторопевшего послушника, заперся и задохся в синем горьком угаре. Может быть, в последнюю минуту и пытался бежать, но уже не смог. Умер одиноко, как жил; и не была оплакана погибшая молодая жизнь враждебными монахами.
ХІІ. Ночи. ІІІ
Днем еще ничего. Днем надо в семь часов уже сидеть согнувшись, до двух, делопроизводителем; слепнуть над бумагами и дивиться их непроходимой глупости. Днем надо из крупы смастерить что-нибудь съедобное и есть хлеб с зернами кукурузы и потом делать вид, что сыт и что можно жить без всякой другой пищи, только на одной крупе и на этой мелкой рыбешке, которую Бог гонит к берегам, чтоб не подохли люди. Днем можно между тысячью дел хоть несколько мгновений помечтать о тебе, моя Москва, – вдруг вызвать твой светлый образ и почувствовать волну теплоты, заливающую озябшую душу. А главное, днем некогда, некогда думать, потому что с утра с семи часов до вечера надобно зарабатывать себе на эту крупу и этот липкий хлеб с желтыми зернами кукурузы.
Но ночи! Полумертвым от усталости валишься в постель и засыпаешь, камнем лежишь часа три, и потом уже у истощенного тела иссякнут силы сна: оно просыпается и лежит в последнем изнеможении. Ночь еще только в начале, ночь бесконечно черна и длинна, – и вот, когда правда о жизни, о сегодняшнем дне, – и страшная голая правда станет перед глазами и не уходит, а сторожит свою жертву.
Моя ли только ночь так страшна? Или страшны все твои ночи, Россия? Или еще страшнее твои ночи, моя Москва?
Как могу я днем еще мечтать? Как могу я вызывать твой живой образ, моя Москва? Как могу я еще улыбаться бескровным лицом с поблекшими глазами, когда перо мое бегает по бумаге и тешит меня, как ребенка, светлыми воспоминаниями? Как могу я днем забыть, что скоро наступит ночь?
Ах, мы плачем над тобой, моя Москва, как никто еще никогда не плакал над своим городом. Беззвучными слезами человека, потерявшего все на свете.
Глухая ночь над Голгофой России! Кромешная тьма!
Никому неизвестно, что где происходит. Где погибают, где проклинают, где брат режет брата, где пылают зарева, где рушатся пожарища, где пропадают, где содрогаются ужасом смерти. Во мраке ночи чернеет огромный крест твоего распятия, Россия. Сам Сатана стоит у подножия и скалит зубы над гибелью твоих надежд. О, если бы слезами Магдалены омыть твои раны и мягкими волосами отереть их!
Не говорите, что через эту жертву надо перешагнуть ради счастья миллионов, что через нее лежит путь к новым правдам. Не говорите, что в крови должна загореться всемирная заря!
Лучше бы уже рассвело, лучше бы уже встать и идти на работу, только не эта ночь с ее зловещими тенями.
Нет сил вглядываться во мрак и слушать немолчные голоса ночи. Лучше трудный голодный день с его заботами, от одного дела к другому, в вечном верчении, как жернова, перемалывающие зерна. Заботы и дела перемалывают минуты и часы, – и можно еще урвать мгновение, чтоб помечтать, чтоб вызвать твой образ, моя Москва!
ХІІІ. Зима
1. Мы сидим за столом. Тихо поет самовар, будто кот мурлыкает с зажмуренными глазами. В печке жарко горят березовые дрова, рассыпаются пламенным углем. Тепло струится благодатное.
Душа окрылена тишиною, уютом и забвением дневных забот. Все словно почиет от дел своих.
На окнах хрустальные льды, а за стеклами фосфорическая голубизна и молчание – звездно-лунная, морозная, волшебная ночь. Она заглянула к нам с полярных высей, она заискрила бриллианты на этих хрустальных льдах, она легла голубым сиянием, как привидение, на нашем полу.
Не надо зажигать мертвого электрического света.
Посидим так, побеседуем о том, что вспомнится как будто сквозь сон; посидим в молчаньи, пока забытое медленно всплывает с глубокого дна души.
Тихо поет самовар. Жарко рдеет пламя в печке. Сияньем голубых сапфиров вошла к нам через ледистые окна неземная, чистая, звездно-лунная ночь.
2. Еду в мерзлом трамвае через всю Москву от Северного вокзала в Зубово.
В трамвае сидят, стоят, жмутся, протискиваются вперед, скрипят заиндевелой дверью, исчезают. Напирают новые, встают старые. Кондуктор в перчатках с отрезанными пальцами отрывает билеты, берет деньги, звонит, выкрикивает какие-то звучные имена, препирается, наводит порядок и снова звонит.
Мы то едем, то стоим, неизвестно где в мировом пространстве.
Окна доверху запушены снежинками по льду. Скрипят, скрежещут железные колеи по ледяному железу рельсов. Люди – не люди, а толстые пакеты платья и платков.