Гермиона кончала. Люциус крепче обхватил её бёдра, чтобы она, охваченная конвульсиями оргазма, не соскользнула с него. Стон Гермионы превратился в сплошной протяжный звук. В порыве наслаждения она цеплялась пальцами за скатерть, царапала её ногтями, изгибалась как тетива, хваталась за свои бёдра и руки Люциуса, но он крепко держал её, не сбавляя темп. Чувствуя приближение собственного оргазма, он тоже застонал, и в следующий момент волна наслаждения и облегчения накрыла его с головой.
Прекратив совершать фрикции, Люциус задержался в ней так глубоко, как только мог. Гермиона уже не сопротивлялась, она просто тяжело дышала, впившись ногтями в его руки, которые с силой сжимали её бёдра. Наконец, ослабив хватку, он, дрожа всем телом, повалился на неё, вдавливая в стол, припадая лицом к её оголённой груди, покрывая поцелуями её сосок, на котором виднелся красный след от его недавнего укуса.
Обхватив руками её плечи, он сгрёб Гермиону ближе, дотягиваясь губами до шеи, щеки, губ. Глаза её были закрыты.
— Всё в порядке? — тихо спросил он.
Гермиона обратила на него опьянённый взгляд.
— Ты просто сумасшедший, ты об этом знаешь? — спросила она, и губы её тронула улыбка.
— Но тебе же именно это во мне и нравится, — оскалился он.
Люциус поднялся и, взяв Гермиону за руки, снял её со стола, но ноги у неё, видно, так затекли, что она не смогла твёрдо на них встать и чуть не упала. Люциус тяжело опустился на стул и посадил Гермиону себе на колени, стискивая её в своих объятиях, как ребёнок тряпичную куклу. Ноги её безвольно свисали по сторонам, голова упала ему на плечо, мерное дыхание опаляло Люциусу шею. Уткнувшись в её растрепавшиеся волосы, он с наслаждением втянул её терпкий, упоительный запах.
— Так будет каждый раз, когда ты будешь плохо себя вести, — заботливо прошептал он Гермионе на ухо, поглаживая её спину, перебирая пальцами её шёлковые локоны, такие любимые, такие непослушные.
— Тогда я не обещаю соблюдать все эти правила, которые ты мне тут озвучил, — проговорила она и, приподняв голову, с вызовом посмотрела ему в глаза.
— Вот, значит, как? — лицо его озарила восхищённая улыбка, и он, с наслаждением поцеловав её в губы — пьянящие, сводящие его с ума губы, которые он не целовал вот уже три дня, произнёс с особой нежностью: — Я ни капли в тебе не ошибся…
***
Гермиона приняла свою суть. Ту её часть, которую всегда считала достойной лишь порицания. Признала, что, как и другим людям, ей не были чужды эгоистические мотивы, а обращение к ним, порой являлось благом куда большим, чем слепое самопожертвование. Разрешить себе быть счастливой в то время когда кто-то другой оставался несчастен, было нелегко, однако ещё более тяжёлым испытанием стало для Гермионы разочарование, которое она испытала по отношению к самой себе, осознав, сколько лет прожила в ослепляющем желании быть непогрешимой. Гермиона поняла, что ошибки, которые раньше она столь чутко различала в других, расцвели за последние годы бурным цветом в ней самой: тщеславие и гордыня проросли сквозь благоразумие и справедливость, а уныние разрушило смирение. Но самым тяжёлым ударом для Гермионы стало осознание, что добродетели её, принявшие столь уродливые формы, послужили угрозой не только её собственному здоровью и счастью, но и счастью зависящих от неё людей и, в особенно, жизни её будущего ребёнка. Кажется, только сейчас Гермиона наконец поняла, что в её власти была уже не только её собственная судьба, но судьба другого всецело зависящего от неё существа.
Осознание этой новой сложной ответственности, заставило Гермиону испытать страх, перед тем, была ли она вообще готова к материнству; способна ли была, достойно справиться с ним? Выбора, однако, у неё уже не было. Внутри неё с каждым днём атом за атомом, клетка за клеткой, росла новая жизнь, и всё, что она могла сделать теперь — это попытаться не подвести её.
В последующие дни, лежа в своей постели, Гермиона, бывало, даже не могла сомкнуть глаз, пытаясь убедить саму себя, что ещё способна стать хорошей матерью, несмотря на все слабости, которые она в себе обнаружила. А когда мысли её по отношению к самой себе становились чересчур суровыми, она старалась покрепче прижаться к Люциусу, потому как теперь, после утраты собственного доверия, единственным человеком, которому она могла доверять, был именно он.
К Люциусу Гермиона испытывала теперь какую-то изнывающую, полностью обезоруживающую её благодарность за то, что он не побоялся столь грубо, но справедливо отрезвить её в момент её духовной слабости и, более того, простил ей это, в то время как сама себя она прощала с большим трудом. До недавнего времени — весь этот год, где-то в глубине души Гермиона считала Люциуса слишком уж уязвимым перед соблазнами разного толка, безотчётно как бы возвышая над ним саму себя. Теперь же она поняла, что именно это и было одним из самых ужасных её заблуждений, сделавших её не способной видеть истину. Внезапно человек, которого, как она считала, к свету из тьмы вела именно она — сам оказался источником света и вытягивал из тьмы уже её.
***