Обстановка их квартиры, оказавшейся тесной от обилия картин и фарфора, мне понравилась своей оригинальностью, ибо, прожив в Петербурге пять лет (годы учебы в университете), я привык видеть лишь скромные и большей частью безвкусно обставленные жилища, в которых сдавались внаем комнаты для студентов, или же роскошные, но безвкусно обставленные квартиры буржуазных или чиновничьих семейств. Фарфор не был для меня новостью, но я до сих пор помню, как любовался чайным сервизом, украшавшим овальный стол Судейкиных. Художник очень тонко выспрашивал меня о вкусах, привычках, склонностях. Ему хотелось знать, какие художники и поэты были мне близки по духу, и, очевидно, он был весьма доволен ответами, почувствовав во мне единомышленника. Правда, я говорил больше о поэтах, которыми он тоже интересовался. Он любил и ценил Федора Сологуба, Михаила Кузмина, Осипа Мандельштама, Анну Ахматову. Что касается футуристов, то делил их на две категории: приемлемых для него и неприемлемых. К числу приемлемых относились Игорь Северянин, Елена Гуро, Велимир Хлебников. Желая доставить мне удовольствие, он процитировал четыре строчки из моего стихотворения «Архангельск»:
Это было зимой 1913 года.
Когда я прощался с ним и его женой, мне казалось, что мы познакомились не несколько часов тому назад, а уже давно. После этого встречались если не как друзья, то, во всяком случае, как хорошо знакомые, симпатизирующие друг другу. А вскоре открылся на Итальянской улице, примыкавшей к Михайловской площади, ставший знаменитым литературный кабачок «Бродячая собака», стены которого были красиво и весьма оригинально расписаны Судейкиным. Здесь мы часто встречались и беседовали не только об искусстве, но и о жизни и ее превратностях. У него было редкое умение слушать собеседника, и если он в чем-нибудь не соглашался, мягко и деликатно возражал. Я не помню его раздраженным или сердитым.
Однажды, через несколько месяцев после начала войны с Германией, мы вышли из «Бродячей собаки». Была оттепель, и город был погружен в какой-то странный туман, сквозь который тускло мерцали уличные фонари. Несколько минут Судейкин шел молча, о чем-то думая, потом вдруг, сделав резкое движение, взял меня за руку и сказал: «Мне часто приходила в голову эта мысль, но я ее всегда отгонял, а сегодня… сегодня не могу, я должен вместе со словами выкинуть ее из своей головы, хотя это и опасно, ведь она может пойти гулять по свету и набедокурить». Он внезапно замолчал. Я не хотел мешать ему решать вопрос самому, надо ли «выкинуть эту мысль из головы» или нет, и шел молча. После большой паузы он начал говорить тихо, словно боясь своего собственного голоса: «Петербург слишком фантастичен. Такая фантастика бывает лишь в снах. А сны не бывают бесконечными, кроме одного, вечного. Обычные сны сменяются явью. У меня такое ощущение не только сейчас, в этом полуреальном тумане, но даже при ярком солнце, когда Нева становится голубой, как море, а Петербург уплывает из-под наших ног и тает, словно восковая свеча. Он слишком красив, этот город. А всякая красота недолговечна. Город должен быть городом. Он не может быть сном. А Петербург – это сон, который снится всем одновременно». Я его не перебивал. Но он замолчал сам. Потом, после небольшой паузы, спросил, грустно улыбаясь: «Вы, вероятно, думаете – начитался Гоголя, Мережковского и Андрея Белого и сейчас выпалит: Петербургу быть пусту?» Все это казалось странным, не похожим на Судейкина.
Не успел я подумать, как бы деликатнее ему возразить, как он засмеялся: «Нет, все это, конечно, не то… Просто я не сумел выразить свои мысли и запутался. Я хотел сказать о другом. Я чувствую, что империя трещит по швам».
– Разве это плохо? – спросил я.
– Для кого плохо, а для кого хорошо.
– А для вас?
– Вы – неисправимый идеалист. Вы мало знаете людей.
– Я спросил вас о другом.
– Хорошо ли мне лично будет от крушения?
– Да, именно это.
– Мне слишком сейчас хорошо, и всякой перемены я боюсь.
– Если даже эти перемены принесут пользу большинству?
– Большинство, меньшинство – все это для меня понятия ирреальные.
– Что же тогда реально? Сны?
Он посмотрел на меня такими грустными глазами, что мне стало жаль его. Я понял, что мы с ним как два парохода, которые идут рядом, но в разные стороны.
Следующие наши встречи произошли при совершенно других обстоятельствах, осенью 1919 года в Тифлисе. В то время Грузию возглавляло меньшевистское правительство Ноя Жордания. Я приехал сюда после долгих злоключений, спасаясь от Деникина, и вступил в контакт с находившимся в подполье Кавказским краевым комитетом партии большевиков в лице его секретаря Саши Назаретяна (Амояка).
Встретил я С. Судейкина в кафе «Дарбози». Он обрадовался и подошел ко мне, хотя знал, что я на днях прочел лекцию о советской России, не скрывая своего сочувствия большевикам.